Страница 102 из 115
После того, как Затуляк назвал фамилию командира пограничников, Богаец не мог спокойно усидеть на месте и через несколько дней подался в городок. Сначала с опаской ходил по окраинным улочкам, настороженно глядел по сторонам, боялся быть узнанным, раскрытым. На всякий случай, неподалеку за ним шли со спрятанными автоматами под зипунами, плащами, вязаными кофтами хлопцы Миколы Ярового. На плечи у них закинуты топоры, под мышками завернутые в холстину пилы. Ни дать ни взять плотники со стройки на железной дороге у границы. Узнал Богаец, будет там контрольный пост. Строится деревянное здание, прокладываются дополнительные железнодорожные пути.
Позднее осмелел Богаец, прошел даже мимо штаба погранотряда. Под него приспособили здание, стоявшее на главной улице городка. При немцах в нем помещалась хозяйственная служба из ведомства Стронге. Богаец как-то ревизовал ее. Тогда много пригрелось в ней хапуг. «Одни ушли, другие пришли. Разницы не вижу», — промелькнула злая усмешка.
Взглянул на свой особняк. С гулко бьющимся сердцем подходил к нему, с содроганием ожидал — изгажен солдатами. Но в доме было тихо, двери и ставни в окнах нижнего этажа закрыты. Возле прохаживался часовой. Значит, особняк для чего-то берегут. Для чего? В бывшем доме для прислуги опять жили семьи командиров. Пусть пока живут. Придет время, пустит им красного петуха. Забегают, как тараканы.
Интересно, куда улизнул его управляющий? Большое дело разворачивал. Зудели в ушах слова Затуляка: «Землю яки-то голодранци по весне запашуть». И на то поглядим, как запашут и кто. Где запашут, там и лягут.
Никто, ни одна собака, не признали в нем бывшего хозяина. Это успокаивало, значит, ничем не напоминает он прежнего Богайца, владельца здешних мест, немецкого офицера. Сам того хотел. Но потому, что его не признал никто, остался горький осадок, в груди словно запекся ком. Значит, прощай, все былое.
Через радиста отправил Шнайдеру ответ: он все сделает так, как ему приказывают.
До высадки десанта оставалось трое суток.
19
Ступицы мягко постукивали на густо смазанных осях, телегу покачивало на выбоинах, нависающие над дорогой ветки с шуршанием цеплялись за дугу, подсохшие, пожухлые листья сыпались на спину лошади, в короб, на сидевших в нем Кудрявцева и Гната Тарасовича. Лошадь фыркала, отдувалась, в фырканье угадывалось недовольство: куда и зачем погнали ее в темень, да еще по незнакомой, узкой и давно не езженой дороге? Так, по крайней мере, казалось старому леснику, привыкшему за годы войны иметь дело не с людьми, а с животными и дикими лесными обитателями, понимать их.
Ване Кудрявцеву эта езда вдруг напомнила далекое детство: однажды зимней ночью ехал с отцом в соседнюю деревню. Так же нависали над ними могучие деревья, сквозь заснеженные кроны едва просвечивало холодное, звездное небо, где-то рядом выли волки. Лошадь прижимала хвост и, как эта, недовольно и боязливо фыркала. Он не знал, почему сейчас вспомнилась именно та ночь и волки, которые хотя и были недалеко, не напали на них, а только попугали. Может, потому, что Гнат Тарасович чего-то опасался, отговаривал его от ночной поездки. Пошевеливая вожжами, он как бы успокаивал лошадь, приговаривал:
— Ну, не боись. Чого злякався? Обратно поидемо другою дорогою, открытым шляхом, — оборачивался к Кудрявцеву, повторял то, что уже высказывал: — Ваня, приспичило тебе тащиться по сено в полночь. Днем бы привезли без помех.
— Шо вы, дядько Гнат. Вдруг начальнику отряда понадобится подать коня, глядь, а коновода нема. Разве нужен ему такой разгильдяй, чес-слово?
— Я бы сам привез, без тебя, — и тут же поправился, обхватил Кудрявцева за плечи. — С тобой, вестимо, сподручнее. Долго тебя не было, я тосковал. Вернулся ты с барщины, с плена, то есть, поступил на военную службу, редко стал приходить ко мне. Потому и поехал, чтобы побыть с тобой.
Хорошо разглядел Кудрявцев, Гнат Тарасович сильно сдал за годы разлуки. Нелегко ему пришлось. Ладно, еще никто не знал, что он подобрал в лесу тяжело раненного немцами прикордонника, выходил его. Если бы кто донес… При пане Богайце он продолжал приглядывать за лесом. Лес ведь не выбирает своих хозяев… Гнат Тарасович, как мог, оберегал его, понимая, людям без леса при любой власти жить нельзя.
Хранил деревья старый лесник, а семью свою не уберег. Когда полицаи уводили со двора корову и одну лошадь из тех, на каких прикатил к нему Ваня в начале войны, жинка воспротивилась. Ее побили дико, безжалостно. Вернулся Гнат Тарасович, а она чуть жива, при нем и отошла. Остался он один, как перст. Детей Бог не дал. Недавно счастье и ему улыбнулось — Ваня неожиданно вернулся, лесник почитал его за приемного сына.
Кудрявцев чувствовал все, что в эти минуты пронеслось в мыслях Гната Тарасовича, словно услышал, что тот его сыном назвал.
— Обещаю, батя, чаще у тебя бывать. Чай, командир позволит, — прижался он к старику.
Гнат Тарасович дрогнул, прошептал в густую бороду:
— Спасыбочки, сынок.
Повозка выкатила на лужайку, посредине которой возвышался большой стог. Гнат Тарасович еще раньше обещал отдать его на конюшню в погранотряд. Летом накосил много. Хватит для коняги и телки, полученной недавно от властей взамен угнанной полицаями коровы. Стог надо поскорее убирать, не то бандюги растащат в свои норы, того хуже, сожгут.
— Здесь распочнем стожок, — указал Гнат Тарасович на тот край, который был пониже, подвел лошадь к сену, распустил супонь, ослабил чересседельник. Оглаживая морду лошади, приговаривал: «Без кормежки тебя запрягли. Хрумай, пока воз вяжем. Ешь, сколько душа примет».
Кудрявцев по жерди забрался наверх, подавал тяжелые навильники, Гнат Тарасович ладил воз. Разворошенное сено пахнуло на Кудрявцева луговой свежестью, подвяленными солнцем цветами и травами, напомнило о летнем тепле, росных прозрачных утрах, истомленных зноем днях. Эти запахи перенесли его в родные края, под город Пензу, в милую сердцу деревеньку, откуда он осенью тридцать девятого ушел служить на границу. Служит и по сей день, вот уже пять лет. Не его вина, что три из них вместо службы — каторга. Написал маме, ответ от нее получил. Рада маманя, жив сынок. Рада до растерянности. Растеряешься, если больше трех лет от сына ни единой весточки. Что с ним, где он, никто не знал. Письмо от нее закапал слезами. Заплачешь, когда узнаешь, что отец погиб на фронте, младший братишка Гринька второй год воюет. Сестренка ушла из школы, на колхозной ферме с матерью коров доит.
Маманя посетовала, дескать, почерк не узнала. Засомневалась, он ли писал. Иван сам стеснялся своих корявых строчек, да что поделаешь. Не рука у него теперь, клешня беспалая. Пока всего, что с ним случилось, не рассказал матери. А с рукой такой жить можно. Приноровился вилы, лопатку, топор держать. Хозяйничать может. Почерк? Ничего, маманя привыкнет. Вот на карточку снимется, пошлет, небось, признает своего сынка. По лицу-то его тоже били, но набок не своротили, малость испохабили, рубцы на лбу оставили. Узнает.
Молодой месяц выбрался из-за облаков, разлил жиденький неверный свет. Вдали виднелись тускло мерцавшие рельсы.
Было тихо, лишь шуршало сено, да удовлетворенно пофыркивал рыжий мерин, выбирая лакомые стебельки и листочки. Кудрявцев на какое-то время даже забыл, где он. С радостным томлением размышлял о матери, представлял, какой будет его встреча с ней, видел себя на родине.
Он не услышал, скорее почуял, что кроме шороха сена появились новые, неясные звуки. Как будто на дороге стукнул камешек, где-то прошелестел по кустам порыв ветра, прозвучал тихий говор. Он вгляделся туда, где блеснули рельсы, показалось, там метнулись тени.
Со стороны станции, где теперь строился контрольно-пропускной пункт, приближался неяркий огонек.
«Это ж обходчик, — облегченно подумал Кудрявцев, сразу растаяли тревожные мысли. — Чушь в голову лезет. Обходчик пути осматривает перед тем, как поезду быть».