Страница 25 из 41
Филипп набычил голову, растопырил пальцы и зарычал. Масленые глаза Рахматуллаева округлились, рот открылся, и на лице застыло ожидание смеха и страха, как у малого ребенка, когда ему страшную сказку рассказывают.
— Подбегает Резо, а Коля: «рр-р-р!» — и на него. Резо со страху завопил и враз… исчез! Исчез, и все. Снежная траншея высотой в полтора метра — так просто вверх не прыгнешь… Назад не убегал… Куда делся человек? Смотрит Коля — радиомачта вроде покачивается и наверху в белой кутерьме что-то чернеет. На высоте метра четыре! Это Резо туда по голому железу махнул со страху. Коля встал и говорит ему: «Слазь, Резо, это я, Коля!» А Резо сверху кричит, заикается: «Неправда! Ты н-не Коля!»
Рахматуллаев хватается за живот, и камера гауптвахты наполняется хохотом. Смеялись до колик и умолкли, довольные друг другом.
Рахматуллаев ушел в другой угол камеры и отвернулся, с трудом сдерживая смех. Стоило ему обернуться и взглянуть на Филиппа, как новый приступ смеха сгибал его вдвое. Он отмахивался руками, точно на него напали пчелы.
Потом успокоились. И пошли, другие истории, и так скоротали время до ужина.
— Вы что тут хохотали? — спросил долговязый солдат, ставя котелки с кашей.
— Садись к нам, узнаешь! — предложил Филипп.
— Спасибо, — вежливо отказался солдат и, положив на табурет погнутые алюминиевые ложки, удалился.
Утром Рахматуллаева освободили из-под ареста. На прощание он взволнованно тряс руки Бакланову, оставил свой адрес, просил писать.
— Хороший ты человек, Пилип. Веселый! До свидания, Пилип. До свидания.
И Филипп был о нем хорошего мнения. Конечно, Ахмед не такой образованный, как их ребята, но парень хороший. С ним служить можно. Бакланов остался один. И снова вспомнил ребят. Как-то они там сейчас, на точке?..
— Эй, выводной! Часовой, позови выводного!
— Не шуми! Приспичило, что ли? Сейчас позову.
Пришел выводной. Молодой солдат с карабином через плечо.
Филипп сказал:
— Хочу у тебя спросить. Ты не слышал, учения кончились или еще идут?
— Идут, — ответил выводной, — долго будут идти.
— Как то есть долго? Постой, выводной! Как же…
Хлопнула дверь. Загремел засов. А из-за двери голос выводного:
— Извини… Не положено мне с тобой беседовать.
Филипп отошел от двери, сплюнул.
«Как глупо все… Как глупо! Из-за чего я здесь сижу, как преступник в тюряге? Какого черта меня в совхоз потянуло? Ну была бы взаимная любовь, ждали бы меня там, а то если и ждет, так Петро Семенюк… А Юльке, ей все равно — есть я или нет… Обидно. Теперь до самой демобилизации в чепешниках ходить буду… А может, как-то искупить свою глупость? Дать тому же ротному понять, что от несерьезности все это у меня, от безделья и от старых привычек… Может, попробовать?»
Утром разбудили рано. Прервали чудесный сон, почти кинокартину, в главной, роли которой, конечно, Филипп. Выводному, длинному веснушчатому солдатику, нет дела до сновидений арестованного:
— Вставай! Выноси самолет!
Самолет? Ну да, самолет. Здесь так называют деревянный топчан, на котором спит арестованный. Это Филипп понял по взгляду выводного. Ишь ты придумали! Пожалуйста, Чижики… Если вам так угодно, мы можем вынести этот ваш «самолет».
Топчан большой. Еле-еле протиснулся с ним в дверь, вышел на воздух, во двор.
Из-за домов всходит солнце. Большое, яркое солнце в голубом небе. Филипп идет по двору, вымощенному плитами, и несет на спине топчан. Цокают подковки каблуков. Через весь двор длинная тень — от человека, несущего «самолет».
В курилке под грибком четверо солдат. Покуривая, балагурят. Посмотрели в сторону Филиппа. Один из них окликнул Бакланова:
— Здорово, земляк! Откуда сам будешь?
— Здорово, — ответил Филипп, — с Волги.
— Совсем рядом от меня, — разочарованно протянул солдат.
— Два пролета по пятьсот километров, — уточнил второй. Солдаты засмеялись.
И вдруг где-то в небе гул. Далекий, турбинный. Другому бы, ну, скажем, Рахматуллаеву, безразлично. Ему бы даже наплевать на этот гул, но Филиппу… Он останавливается посреди двора и, запрокинув голову, смотрит ввысь. Небесная синь заливает глаза. Ничего не видно. Где он? Где? Есть! Дрогнуло, сжалось сердце. «Ох и прет, чертушка! А вон, далеко, еще один. Идет наперерез истребитель-перехватчик! Кто-то навел точно! А вдруг наши? Вдруг тридцать третий пост? Кто знает, какие там вводные даст КП».
Серебряный бомбардировщик пытается уклониться влево, но маленький, тоже серебряный, истребитель в ту же секунду меняет курс. Не уйдет! Перехватит! Да, это состоявшийся перехват. «Противник» не прошел.
«Кто навел? Кто работал: Рогачев? Славиков? Кириленко? А может быть, он, этот Русов? Зона-то наша. Нет, это, наверное, другие посты. Станции побольше нашей, и операторы другие. Мало ли на побережье мощных станций и отличных операторов?»
Но перед глазами крутятся крылья своей станции. Это они, его ребята!
— Давай, давай! Не положено задерживаться, — торопит выводной, и Филипп опускает голову. Он видит перед собой вызывающе начищенные ботинки выводного, наглаженные брюки, худое строгое лицо, чуть нахмуренные брови и совсем не сердитые глаза. А голос сердитый, для порядка. Служба есть служба. Понятно. Филипп вздыхает:
— Ничего ты, артиллерия, не понимаешь. Наши перехват сделали, видишь?
Выводной задирает голову так, что выступает большой кадык на горле. Щурит глаза, показывает рукой:
— Тот того, да? Слушай, а как он его находит в небе? Ну тот, маленький. Он ведь издалека прилетел.
— А его наводят специальные станции. Между прочим… — Филипп хотел сказать «мои ребята», но не сказал. Только вздохнул.
— Да-а… — понимающе протянул выводной. — Ну ладно, идем.
И снова камера. Шесть шагов в длину, пять в ширину… Или наоборот — пять в ширину, шесть в длину. Два маленьких окошка. Решетки. Как сказал Рахматуллаев: «Совсем турьма получаем». Плохо дело, Филипп, плохо. На последнем году службы… Глупо. А может быть, Юлька вовсе не стоит того, чтобы из-за нее вот так?.. Нет, она не обычная. Какие у нее глаза! Темно-карие, с маленькими солнышками внутри. И от тех солнышек такая доброта, такая спокойная нежность, что глядишь в них, и в груди становится тепло. И от чего-то вдруг неровно забьется, заноет сердце, и не можешь отвести взгляда от этих карих глаз… А ведь все это бывает совсем недолго. Иногда секунду, две. Так недолго…
«Да, поспешил я со своими поцелуями. Хотел ускорить события. Семенюк меня распалил… Неужели теперь всё? Не может быть! Пройдет месячишко, и опять потихоньку все наладится. А с батькой ее, Иваном Ивановичем, надо держать контакт. Может, и он со временем моим союзником станет. Да и в любом случае, если дела пойдут, его не минуешь…
До чего же надоело сидеть… Тоска! И как революционеры годами в тюрьмах сидели? Но ведь они сидели за революцию, за идею! А я? Балбес! Нашел с кем равняться».
Филипп возбужденно ерошит волосы, ему тоскливо, и не знает он, что делать, что предпринять.
Потом приходит новый начальник караула, круглолицый, курносый лейтенант. Совсем мальчишка еще. Чуть-чуть старше Далакишвили. Спрашивает, нет ли жалоб, претензий? Филипп хотел сказать, что не выводят на работу, а в камере днем — как в бане… Но только спросил, звонил ли прежний начкар на «Каму», передал ли просьбу.
Да, звонил, но командир роты, какой-то капитан, ответил так: «Пусть сидит, пусть думает».
Ясно, это Воронин. А что думать-то? И так понятно. Или, как в таких случаях говорят на собраниях, «все осознал». Осознаешь, когда на всю часть ты один арестованный… Из-за тебя целый пост и выводного в карауле держат.
Филипп вздохнул. Выходит, что он хуже всех. Невеселый вывод…
17
Сержант Русов сидит на ступеньках лестницы силовой станции и с трудом заставляет себя не спать. В капонире душно. Солнце в зените.
Вторые сутки идут учения. Вторые сутки расчет поста работает почти без отдыха. Лишь иногда удается подменить друг друга. Вот сейчас возле станции отдыхает Резо. Его и подменил сержант. Был бы Бакланов… Но его нет, и нечего думать о том, что было бы… И вообще, при такой жаре ни о чем не хочется думать. Голова тяжелая и в то же время пустая. Да, такая несовместимая противоположность… Тяжелая и пустая. Стучит дизель. Жарко. Очень жарко.