Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 71

— Так ведь понятие-то разное бывает, мил человек, — все так же, без горячности, проговорил „папаша“. — Вот у нас, помню, дело было: один мужик возился, возился с бабой, ничего не выходит. Осерчал и говорит: „У тебя, Марья, что-то не так устроено!“ Тоже ведь понятие, — уже под дружный хохот договорил он.

Тарасов прыснул, придавив ладонью рот, чтобы не услышали. Это поразрядило его злость.

— Смешком можно отделаться, нехитрое дело, — когда смех поутих, обиженно заметил первый боец.

— По-сурьезному хошь?

— Я разобраться во всем хочу.

— Ну, давай разберемся. Перво-наперво: никогда не мели о том, чего хорошо не знаешь. Это заруби себе на носу. Пусто слово к пустоделанию ведет, да еще и душу ест, как ржа железо. А это теперь особо ни к чему. Так или не так? — он не дожидался ответа и сам веско сказал — Так! Это уж как хошь думай, твое дело, а я знаю, на чем стою. Теперь другое возьмем. Что ты можешь знать, чтобы судить? Темно да рассвело — и все. Мы вот, к примеру, все видим, что у нас тут делается, а рассудить, что к чему, не сможем. Всего-то ведь мы не знаем. Батальонный, поди, и то всего-то не знает, а мы что? Нам сказано: тут вот стоять — хоть потоп, и мы должны стоять. А то как же: все почнут, куда вздумается, бегать, так что от России останется? Всяк свое должен делать, чтобы ни-ни, не отступать от этого. Может, и погибнуть придется. И колотить нас будут, и покажется, ни к чему тут стоять, а стоять надо. И винить кого-то надо подумавши да все разузнавши.

— Давно ли было, помните все, — послали нас в лощину эту и велели никуда не уходить и глядеть в оба. День глядим, два глядим, три глядим — ни слуху ни духу, ни живой души, и кое-кто зароптал — зря только людей морозят! А на пятые сутки что вышло? Ну, что?

Ответа не было. Тарасов нашел щелку меж бревен и заглянул в сруб. Костерок в безветрии горел спокойно— бойцы дымили цигарками. „Папаша“, пожилой, рыжеватый боец, с худощавым лицом, выдубленным морозом и ветром, сидел лицом к Тарасову. Лицо у него было еще гладкое, только на лбу с морщинами, да две глубокие морщины шли от крыльев носа чуть повыше щетинившихся, понизу прямо постриженных усов. По тому, как он вопросительно глядел на сидевшего спиной к Тарасову бойца, Тарасов понял, что спор шел у него с этим бойцом. Боец этот все молчал, и „папаша“ торжествующе заключил:

— То-то и оно! Вот как не знавши-то судить, что к чему. Да возьми хоть по жизни. В своей-то семье не вдруг разберешься, бывает, а ты ухватился разобрать, что да как во всей России делается. Нос, браток, до этого не дорос, и плаваешь мелко.

Затянувшись неудачно, „папаша“ закашлялся, выругался, прокашлялся и продолжал:

— А что немец захапал у нас столько, так ясно почему: врасплох кинулся на нас. Идешь ты, к примеру, ничего плохого не ждешь, а тебе сзади — раз, раз по башке. Что. будет? Руки плетью у тебя повиснут, и голова кругом пойдет, как ты ни будь силен. Так ведь?

— Как это можно было не видеть, что у наших границ столько их скопилось? — все не сдаваясь, усмехнулся первый боец.

— Ой, какой ты умник, как я погляжу! — с насмешливым удивлением отвечал на это „папаша“ и даже глаза сощурил в усмешке. — Ой, какой умник! А вот ответь мне, отчего здесь, на фронте, все знают, что враг может напасть в любую минуту, и все следят за ним, а он застает-таки врасплох? Ну отчего это мы не видим, что обязаны видеть? Ведь уж тут-то особо бы надо видеть— жизнь от этого зависит.

Первый боец молчал.

— А-а-а! — торжествующе протянул „папаша“. — Вот то-то и оно! Не зря, брат, люди, поболе нашего прожившие, говорят: от бесчестного человека да от вора не убежишь, ты за ним в один глаз глядишь, а он за тобой в оба. А почнешь ты дальше языком мусорить, и приберут тебя, куда следует. Ты себя героем считаешь, а я дураком назову, если не хуже. Что от твоих слов пользы, кому от них добро сейчас? Фашисты нам муки, смерть принесли. Я не хочу, чтобы они над нами измывались, и не дам! Так я за эту правду голову сложу, если понадобится, и всяк человек так. Вот она где, слуга моей правды! — он похлопал по винтовке. — А не тут вот, — он открыл рот и поболтал языком. — Вот и сказ весь. Да посоветую тебе напоследок: не суди да не судим будешь.

Некоторое время все молчали. Тарасов стоял тихо, чтобы не выдать себя. Противоречивые чувства и мысли овладели им. Боец не возражал больше, значит, понял, что говорил не дело. А может, он замолчал, испугавшись. Да ведь и было чего — Тарасов же собирался арестовать его. И хотя комбата не видели, можно было испугаться и кого-то из бойцов, потому что говорилось такое, за что по голове не гладили.

Но ведь в словах этого бойца была та правда, которую знал и Тарасов. Все было видено, пережито и переживалось теперь. А когда больно, не всякий может молчать. Могло ведь быть и такое, что у бойца этого погиб кто-то из родных или он вообще не знал, что с ними, как это было у многих сейчас, и ему просто невмоготу не думать и не говорить о том, почему легли на нас такие страдания. И не он говорил, а горе его.

Но при всем понимании сказанного Тарасов не мог погасить чувства раздражения на бойца. Это чувство на таких людей возникало в нем оттого, что они словно нарочно не замечали главного. Все зло, все беды, все страдания принесли нам фашисты — они были виновниками всего этого, а не мы сами. Может быть, что-то нами было сделано не так, что-то недосмотрено, но ведь кто же хочет сделать самому себе плохо?

Бить надо истинных носителей и виновников горя и бед! Этими чувствами ненависти к врагу он жил, и какими бы причинами не вызывалось нытье, оно злило его.

— Слышь, папаша, — вдруг заговорил первый боец, и в голосе была уже просьба, — я хочу тебе сказать, что я из окружения шел и пришел к своим, а кое-кто там остался.

— Ты это к чему? — резко, оскорбленно спросил „папаша“.

— Да к тому. Вместе воюем, всяко бывает. Может случиться, в беде рядом окажемся, так не подумай чего. Остеречься, может, теперь меня захочешь, так этого не думай, не из таких я…

Тарасов тихонько пошел прочь. То, что боец этот тоже, как и он, вышел из окружения, достаточно аттестовало его в глазах Тарасова, и он уж облегченно думал— хорошо что не погорячился раньше времени. „Папашу“ же этого приметил и дня через три в землянке спросил:



— В ординарцы ко мне пойдешь?

— Так это как будет приказано, — встав навытяжку, ответил он.

— Ну тогда я приказываю.

Так он нашел себе своего Никитича.

Пережитое, усталость от быстрой ходьбы сейчас, когда все было позади, точно сели ему на плечи, впились в ноги и руки, и он, только не желая выдать своей слабости перед шедшими сзади бойцами, хоть и медленно, но шел. Да и будущие неприятности за самовольство, которое он допустил, не веселили и не придавали сил.

У штабной землянки спросил часового:

— Меня не искали?

— Нет. Все спят.

„И то хорошо, — подумалось, — отлежусь, поуспокоюсь, а там что будет…“

В землянке топилась времянка, и горячий воздух так и охватил сразу все лицо. Дежурный телефонист, сидевший на чурбаке у телефонных аппаратов, боролся с дремотой. Увидев комбата, он вскочил, опрокинув чурбак, и дремотной поволоки на его глазах как не бывало.

— Что с вами, товарищ старший лейтенант? — испуганно спросил он, вместо того чтобы доложить о дежурстве.

— Тише! — цыкнул на него Тарасов.

Из комнатушки, в которой они жили с комиссаром и начальником штаба, показалась сонная большая голова комиссара с длинными белыми волосами. Показалась, Да так и замерла.

— Что с тобой?

Тарасов зло, недовольно глянул на разбудившего комиссара телефониста и резко ответил:

— Да что вы вытаращились на меня?!

Комиссар пропустил его резкость мимо ушей. Тревога была на его лице. Кивнув на стоявшего у дверей бойца с чемоданом, спросил:

— А что это?

— Видишь.

— Откуда это?

— Соседи взаймы дали. Мы попросили, они и дали, — котел свести все дело к шутке Тарасов. Но комиссару было не до шуток.