Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 71

Крик матери: „Коля! Коля!“ — не остановил его.

— Коля, война!

Он не сразу понял ее слова. Остановился не оттого, что мать это сказала, а оттого, что звала ведь его и надо же было выслушать ее. Отдуваясь и тряся головой, чтобы стряхнуть с волос воду, он взглянул на нее, и вид ее встревожил, а потом и испугал его.

— Что ты сказала?

Она глядела на него заплаканными глазами, и была в них боязнь за него, и растерянность, и материнская боль, и еще что-то такое, пронзительно кольнувшее его сердце, что ему стало холодно сразу.

— Немец на нас напал, сынок, — дрожа губами, тихо проговорила она.

После этих материнских слов точно переломилась его жизнь на две части. Одна теперь была где-то далеко, в воспоминаниях, другая вот тут, со смертью рядом.

Теперь, столько испытав за эти месяцы войны, он часто вспоминал прошлую мирную жизнь. Все сложности и трудности в работе по сравнению с тем, что переживалось сейчас, казались такими незначительными, что его удивляло, как это раньше доставляло ему столько переживаний. Но все эти воспоминания были милы и приятны ему, и все пережитое было дорого. Так, вспоминая детство, мы умиляемся и своей несмышлености, и всему окружавшему нас миру, и людям, с которыми жили. Чем-то похожие на воспоминания детства чувства оживали в нем всякий раз, когда он думал о такой желанной теперь мирной жизни.

Когда в батальон пришли „папаши“, они принесли будто часть того прошлого мира. Земляков среди них не оказалось, но все равно было в их характерах, привычках, поведении, рассуждениях столько знакомого, привычного ему по прошлому, что он при встречах и беседах с ними каждый раз чувствовал тот жизненный воздух, которым дышал до войны. Да и в прошлой, и в нынешней жизни много приятного у него было связано с пожилыми бойцами, и он часто ловил себя на невольном желании быть с ними добрее. Теперь здесь, в нейтралке, делая передышку от бешеного лыжного марша и видя, как пожилой боец приплясывал от мороза, он участливо спросил:

— Озяб, поди?

— Да не милует.

Он сказал это так, как бы сказал и Тарасов. Перенося ударение на „у“, он придал слову ласковый смысл, выражавший его отношение к погоде. Он не злился, а просто говорил, что морозно.

— Обещали уже не раз хоть для караульной службы шубы, да все обещают пока только, — испытывая неловкость оттого, что сам в шубе, а пожилой боец этот зябнет, проговорил Тарасов.

— Ну это ничего, вытерпим, — ответил боец. — Знамо дело: где же вдруг все возьмешь? Дома одни бабенки с ребятами малыми остались. У меня вон с тремя мается. Чего спрашивать-то? Эго уж…

Он не договорил: сзади Тарасова раздался приглушенный стон и хрустнул снег. Комбат обернулся и увидел то, что видел „папаша“: один из бойцов скрючился на снегу.

— Ты ранен? — став перед ним на колени, встревоженно спросил Тарасов.

— Да… Думал, дойду, а она течет и течет… Прихватил второпях, а она идет…

— Чего же ты молчал? — и удивился, и рассердился Тарасов.

— Не хотел огрузить вас, думал, дойду…

Старшина осторожно снял с раненого шинель, разрезал рукав гимнастерки, перевязал и одел снова.

„Какие люди!“ — восхищенно думал Тарасов, ожидая, пока перевяжут раненого.

Надо было скорей домой.

— Старшина! — позвал Тарасов.

Абрамов встал перед ним.



— Вы втроем быстро к ротному. Передашь мой приказ: предупредить все посты в роте, всех в обороне, чтобы подготовились к возможной вражьей вылазке. Они могут кинуться по следу и крупной силой, штаб ведь, вроде, какой-то мы разгромили. Да пусть сейчас же ротный позвонит во все роты, чтобы и там приготовились.

— Есть сейчас же к ротному и передать, чтобы подготовились к встрече! — козырнул старшина и, взяв троих бойцов, исчез в темноте.

— Васильев!

— Есть, товарищ комбат!

— Раненого сейчас же в санчасть!

— Есть раненого в санчасть!

— Вы, — Тарасов повернулся к „папаше“, — глядите в оба. Там у нас двое оставлены, пароль они знают старый, учтите это. Если впереди завяжется стрельба, помогите им уйти.

— Понятно, — „папаша“ крякнул, поправился, — есть усилить наблюдение и выручить наших, как потребуется!

— Вы вернетесь на пост и пошлете в роту за сменой, — приказал остальным. Но один из бойцов заметил:

— Нам уж недолго стоять, и так сменят.

— Ну хорошо. Кто-нибудь помогите мне донести это, — он показал на чемодан. Один из бойцов взял трофеи, и Тарасов хотел уже идти, как „папаша“ остановил его, проговорив:

— Я все хочу спросить у вас: что же вы сегодня одни? Никитич земляк мне, понимаете, вот и беспокоюсь.

— Не расстраивайся, Никитич просто остался дома.

Никитич был ординарец комбата — они всегда были вместе. Первый его ординарец был исполнителен и расторопен, но ему все надо было указать да приказать. Сам он ничего не видел. Тарасову надоело это, и он приглядывался к бойцам, стараясь найти себе нового ординарца. Однажды по дороге из второй роты домой он наткнулся на группу бойцов, перекуривавших после работы. Они рубили сруб для дота, чтобы ночью перенести его на передовую и поставить, где было намечено. Прячась от ветра, они курили, забравшись в этот сруб, у костерка из щепы, горевшего посередине. Тарасов на лыжах подошел к глухой стене сруба и собирался было обогнуть его, чтобы выйти к двери, но разговор остановил его.

— Вот-те и „броня крепка“, — зло говорил один из бойцов, — от самой границы топал, нагляделся, натерпелся.

Боль душевная оттого, что враг сумел так далеко забраться на нашу землю и столько причинить нам горя, постоянно жила в душе и мыслях Тарасова. И конечно, думалось: как это могло случиться? Но таких сомнений, как высказал этот боец, у него не было. Недоумение от случившегося не перерастало у него в сомнение, правильно ли все вокруг него делается. Теперь он, ни на секунду не задумываясь, от души, от глубочайшего убеждения мог в любой момент сказать себе и остальным: правильно! Думая, отчего случилось такое большое несчастье с народом и Родиной нашей, он не находил других объяснений, кроме тех, что были сказаны всем: „Враг сумел нанести нам такой удар только из-за внезапности нападения“.

Когда, поначалу с двадцатью бойцами, выходил он из окружения, ему довелось услышать примерно такой же разговор. Он не придал ему значения, счел, что это просто следствие горя. Но утром следующего дня двоих из группы не оказалось на месте. Сначала подумалось, что они отлучились куда-то ненадолго, но их все не было. Стали искать — нету. Бросать товарищей никто не хотел, решили подождать — может, ушли за чем и вернутся. Но они ушли к фашистам и для того, наверное, чтобы быть принятыми лучше, выдали остальных. Тарасову с товарищами удалось вырваться с трудом, потеряв в бою семь человек. Все это так крепко село ему в душу, что теперь он считал услышанный разговор близким к предательству. Все вскипело в нем. Отдернув крышку на кобуре пистолета, он хотел уж арестовать этого оратора и отправить его в особый отдел, как спокойный и чуть насмешливый голос другого бойца остановил его:

— Все, что ли, али еще что будет?

— А что, правда тебе не по душе? — вопросом на вопрос ответил первый.

— Об этом речь наперед. Я к тому пока, что вот, бывало, делаешь дома что, сел перекурить или остановился, а жена и спрашивает: все, что ли? Это она к тому говорит, что ты намусорил, а ей ведь убирать надо, так уж не два же раза мести мусор-то. А то выметет, а ты опять намусоришь. Вот я и спрашиваю: все али еще мусорить языком будешь?

— Я, папаша, не мусорник, а что видел, то и говорю. И думать никому не закажешь. Мне, может, понятие нужно, а по-твоему, сразу и язык убирай. Но меня этим не пугай, страшней смерти ничего нет, а она каждый день рядом, — вызывающе ответил первый боец.

Тарасова так и подмывало выйти и заткнуть ему рот властным окриком, но он понимал, что ни властью, ни криком зароненную в души людей думу не вынешь, и держался, желая, чтобы „папаша“ разделал этого говоруна.