Страница 60 из 71
Чем дольше он говорил, тем тише делалось. Когда кончил, Варвара встала за столом и продолжала:
— А я скажу вот что — наплевать нам на всяких разных! Без них обойдемся, коли что. Вы сами мне власть отдали, не набивалась, знаете. Так я и говорю — понадобится если — и заставим. Тебе, Марья, советую в другой раз помолчать.
— Это почему же? — так и взвилась Марья.
— А потому, что мутить людей я не дам. Ты меня знаешь.
Взгляд Варвары стал суров, и Марья примолкла — она знала, Варвара зря не скажет.
— Теперь насчет молотьбы. Я с ума сбилась, что делать, а вот дедушка Иван предлагает по-старому, с овина молотить. Больше выхода, знаете, у нас нет. Овины будем чинить и хлеб молотить. Что измолотим, все теперь помога. Кто еще хочет что сказать?
— Да что еще говорить-то, распоряжайся, Варвара, — крикнул кто-то из баб.
— Знамо, молотить надо!
— Сколько работы с овинами, знаете?
— А сколько бы ни было.
Эти рассуждения, замечания и перебранки могли идти долго, и Варвара закончила собрание, объявив:
— Разговору конец! За дело надо. Мы тут обговорим все, а там наряд всем будет.
Заброшенные овины обветшали дальше некуда. И крыш на иных уж не было, одни слеги, а где и стропила только торчали, и печи развалились, и рундуки на дрова растащили, и колосников не было — дела хоть отбавляй. Молодые не знали, что и как надо делать, чтобы привести овины в рабочее состояние, стариков немного было, да и силы у них были не те, что требовались для такой работы. Поэтому решили, что старики научат, докажут— молодые сделают. Дедушка Иван вновь был в общем деле с утра до темна.
Прошел день, другой, неделя. Суматоха поулеглась. Люди втянулись в обычные дела и заботы. Главным стала молотьба. Старик хорошо знал прежнюю молотьбу и теперь по просьбе Варвары учил молодых, как лучше ставить снопы на колосники в сушильне, как укладывать на гумне круг из снопов, как спорее бить молотилами той паре, что шла по колосу, и как той, что шла по гузовкам. Дело требовало навыка и сноровки. Первое время того и гляди друг дружке по голове съездят. Старик выхватывал в сердцах молотило, кричал:
— Что ты делаешь, а? Ну что ты делаешь? Башку ведь другому расколешь. Размахался. Не махать, а стучать покрепче надо да слушать других. Та-та, та-та, тата, та-та. Вот как должно выговариваться. А потом и побыстрее: та-та-та-та, та-та-та-та, и пошел, и пошел.
Пальцы слушались плохо — молотило не играло в руках, как когда-то, но хоть самому было невесело от этого, что руки работали не быстро, зато молодым было видно хорошо каждое его движение, и они учились. Теперь он занят был делом и днем, и ночью. Ночь топил овины, днем работал с молотильщиками. Времени оставалось только подремать среди дня. И эта занятость дала ему ту спокойную уверенность, с которой он привык жить последние годы. Только вот не было писем от сына… Александра прямо извелась, и это еще больше ранило его. И вот однажды, ввечеру, — ужинали как раз — в дом вошла почтальонша. Александра так поглядела на нее, что та, еще не раскрывая сумки, сказала:
— Письмо, письмо, не бойсь…
Все бросили есть, и Александра стала читать.
«Кланяется вам ваш сын, муж и отец. Низкий поклон тебе, тятя, тебе, Саша, вам: Коля, Ваня, Андрюша, Павлик, Надя, Света. А также кланяйтесь Симе, Вале, Егорке, Нине, Мите, Лене, Зое. Отпишите мой поклон Алексею Федоровичу и Феде. И всем деревенским скажите мой поклон».
Александра читала медленно. Поклоны она выделяла особенно тем, что, называя каждого, каждому и делала поклон головою, этим как бы выполняя просьбу мужа. Не только детям, старику было мило и приятно это.
«…Я живой и здоровый. А что не писал, так не вините— неоткуда было. Теперь мы опять у своих, пробились неделю как. А сразу не писал оттого, что нас всех определяли кого куда и был неизвестен адрес. Стали мы тут теперь крепко, так что вы не беспокойтесь, живите спокойно. Нас тут хватит, и все, как я, на немца злые. Так что ни об чем плохом не думайте. Опишите, как вы живете, что сулят по трудодням, как здоровье. Остаюсь всегда ваш Михаил Ковалев».
— Ишь! А! — с гордостью воскликнул старик, когда Александра кончила читать. — Что я говорил? Говорил, что нечего бояться? — глядя на Александру так, словно она всегда и больше всех возражала ему, спросил он и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Говорил! То-то и оно? Не может того быть, чтобы наши не остановились! И попрут еще, попрут. Не впервой! Вот как пишет — крепко стали! Это тебе не Васька! А-а-а, да что про Ваську говорить — куда ветер дует, туда, видать, и клонится. А Миша… — и, не подобрав в волнении подходящего слова, стиснул кулак, показывая, какой его Миша. Ребятишки не поняли из письма того, что понял дед. Их радовало только, что отец жив и что теперь мать не будет так убиваться. Но после слов деда гордо сверкнули глаза мальчишек, и старик еще поддержал эту гордость, добавив?
— Вот каков у вас отец-то! Не всякий такой, как он!
Мальчишки не стали и есть больше — все сразу вон из-за стола. Александра прикрикнула было: «Сидите! Нечего бегать!» — но старик возразил:
— Пусть идут, похвастают! Этим не грешно и похвастать! Пускай.
Девочек сразу после ужина уложили спать, и, когда они остались вдвоем с Александрой, она протянула ему письмо и встревоженно спросила?
— Глянь-ка, что это?
Старик внимательно поглядел на столь дорогой им маленький листок. Половина строчек была смазана, к чернилам пристали малюсенькие земляные пылинки. Он сразу вспомнил, как однажды в окопах в передышку, прямо на коленях, писал домой письмо.
— Ничего дивного нет, — объяснил он снохе, — видела теперь, как на службе. Писал, поди, на воле, подошел командир, вскочил, а с письмом перед командиром стоять не положено. Он его и оставил на земле. А может, ветерок был, перевернул бумагу, или и сам в спешке положил не глядя. Дальше, вишь, все чисто. Сделал, что приказано, и дописал.
Александру вполне успокоило это объяснение, в котором неопровержимым было главное — муж жив. Письмо это твердо сказало старику — немцы к ним никогда не придут. Надо было успокоить других. И на второй день, и на третий он говорил людям:
— Миша мой не велит беспокоиться. Так и пишет — не беспокойтесь. И, знамо дело, поклоны всем. Никого не обошел, не забыл.
Недоверчивые сомневались:
— Почем он знает, али большим начальником стал?
— Начальник не начальник, а трепаться он не будет, сами знаете.
Михаила знали человеком серьезным, и возразить было нечего,
Готовились в армию молоденькие парнишки. Гуляли.
Вечером, как стемнеет, тренькала балалайка или заливалась, плакала гармошка, звучали припевки. Он, не смыкая глаз, ходил от овина к овину, опасаясь пожара. Ходил и слушал эти исповеди сердца.
Задумчиво, медленно — тягуче, точно маленькую песню, — пел парень под грустный наигрыш балалайки.
Отвечая его чувству, так же медленно, переживая каждое слово, пела девушка. А в другом месте заливалась гармошка, шпарила плясовую.
Когда на цветущий луг обрушится вдруг град, обобьет лепестки с цветов, погнет, поломает стебли, жалко и больно смотреть на ощипанное, убогое теперь луговое разноцветье. Но цветы живут! Живут оставшимися лепестками, корнями, семенами, живут болью за себя. Живут, чтобы возродиться с былой роскошью и благоуханьем. И обитые лепестки долго еще не теряют своего цвета. Долго выжигает их краски солнце, отмывают дожди.