Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 71

— Да.

— Ну вот. А ведь чего сделано-то. Ведь синяк от этого не пройдет. А ребенку легче. Правда ведь?

— Правда, — согласилась она, но слово это прозвучало так, что он почувствовал: то, что он говорит теперь, неинтересно уж ей. Слушает только из уважения.

«Конечно, она человек ученый, все это ей, поди, известно, — решил он, — может, она чего такое нужное скажет. Ученого послушать не грех».

— Правда-то правда, а ты как судишь? — спросил он.

— Не утешительство надо, а трезво смотреть на вещи. Мы не дети, знаем, что синяки от поцелуев не проходят, — снова оценив чуткость старика, ответила она.

— Можно и так, — согласился он, — я ведь к тому и говорю, что по-разному можно. Делают и так: подшлепнут ребенка да прикрикнут — мало, не будешь носиться загня башку. И тоже правда. Никто ему шишек не сажал— сам нашел. И взрослые суетятся в жизни, хлопочут, и, случается, жизнь шишками и их наградит. Кому охота боль терпеть, а выходит, и больно иногда. Но отчего-то все идут к доброму слову, а вот вторую-то правду стороной обходят. Уж как там об этом по-ученому судят— не знаю, не больно грамотен, а я сам всю жизнь доброго слова и доброго дела ждал. А людей обманывать, знамо дело, не годится. Так я и не обманываю. Я всю жизнь тут прожил — обманывал бы, так кто б‘ы меня слушать стал? Подумай-ко, отчего люди в мороз к костерку бегут, а? Немножко погреться охота. Стужа кругом, окоченели все, а тут огонек. Погреются, и легче станет. Ведь разве не правда, что этим огоньком стужи не прогонишь, а зажигают люди огонек? Один кто-то не поленится, соберет, что горит, спичку сунет, от ветра маленький огонечек огородит, и он пойдет гореть шире и шире. Разве это обман — огоньком в стужу обогреть, а? Разве, любя-то, обманешь человека?

— Это я знаю, спасибо тебе за это, — душевно проговорила она. — Но я ведь о другом, я…

— Погоди, погоди, я не все сказал, — перебил он. — Зачем пришла, слышал, но вот что отвечу: в восемнадцатом годе от России места оставалось — повернуться негде— со всех сторон колется. Так чего же было делать-то с правдой этой — живыми в землю зарываться, что ли? Нет уж, шалишь! Не на таких нарвались! Мы из всяких бед выпутались, а свою правду нашли, так уж теперь шалишь!

Всякое семя, как не иссохнет, так прорастет. Семя гнева, брошенное в его сердце в тот самый час, как фашисты кинулись на нас, достаточно поливалось и кровью, и страданьями, чтобы вырасти плодом ненависти и ярости. И ярость эта рванулась теперь из него! Учительница не ожидала этой суровости и непримиримого гнева на лице старика и широко открытыми глазами смотрела на него.

— Уж раз на то пошло — двум смертям не бывать, а одной не миновать! А я перед чем хошь стану, а с чем живу, с тем и помру! России никому не взять! — стуча кулаком о стол, кричал он. — Она у меня вот где! — постучал по груди с таким выражением, словно кто-то возражал ему. — Попробуй возьми! Попробуй!

Он дрожал весь, гнев захлебнул его, и, стукнув еще раз кулаком по столу, он замолчал, не в силах справиться с собой. Поуспокоившись, поглядел на учительницу. Она пристально, широко открытыми глазами смотрела на него. И в этом внимательном и удивленном взгляде он увидел то, о чем и не догадывался.

— Погодь-ка, погодь-ка, матушка, — ты за кого же это меня принимаешь? — изумленно и недовольно спросил он. — Я ведь мужик— вот что. А мужик сызмальства к земле, к хлебу приставлен. Сызмальства и знает, что на земле и рожь, и сорная трава растет. Знает и то, чтобы рожь выросла как следует, надо сорную траву с поля вон. Так и в жизни сужу. А ты за кого меня сочла?

— Прости, дедушка… — смутилась и растерялась она.

Трудно сказать, какими нитями связываются человеческие сердца, но старик точно почувствовал, что она не только понимает его, но ей стало легче. И она не смогла бы объяснить не только другим, а и себе: почему этот старик так влиял на нее? Не один он говорил то же самое, а покоя не было, а вот с ним стало легче. А старик уж недоволен был, что нашумел, — что там ни говори, а она тоже баба, с ихней сестрой помягче надо, поласковей.

— Ты уж извини меня, ради бога, — проговорил он, — у меня все вот тут вот, — он поводил кулаком по груди, — переворошилось.

Никому, кроме учительницы, не говорил старик, что сказал теперь, никому не говорила о своей смятенности и она, а теперь, выговорившись, оба чувствовали себя ближе друг к другу, и обоим стало легче. Ей оттого, что воротилось в душу, то, без чего было так трудно, ему — оттого, что выговорил то, что жгло и палило внутри все эти дни. Теперь, когда отошло от него состояние одной только тревоги и боли, старик стал думать, как вновь объединить людей общим делом, общею заботой. И как только подумал об этом, ответ нашелся тотчас — работа. А работу эту слепой разве не видел — немолоченный хлеб. Он поразился на себя, как мог забыть об этом и сидеть сложа руки — немедленно пошел к Варваре.

— Вот что, Варя, собирай людей на собрание! — решительно заявил он.

— Что такое, дедушка Иван? — встревоженно, как и в прошлый раз, спросила она.

— А то самое и есть, что хлеб не молочен, а мы горе тешим. Его не натешишь никогда, сколько ни старайся, как ты думаешь?

— Я думала об этом, да чем молотить-то? Молотилки нет и не будет, я уж хлопотала.

— Хлопотала, хлопотала — избаловали нас больно, вот что. Землю трактор спашет, обмолотит молотилка, рай, а не жизнь стала — вот и избаловались. А как же раньше молотили, а? — сердито шумел он на нее, и Варваре нечего было возразить. Да она и не думала возражать, он ведь говорил правду.



— Собирай людей, сообча и потолкуем.

Собраний давно не было, и то, что собирают именно сейчас, подстегнуло всех мыслью, что скажут что-то очень важное. Собрались, как сроду не собирались, — чуть ли не бегом бежали. Набились тесно в правленческий дом. Не было обычного шума от перебранки, шуток, разговоров— молча ждали, что скажут.

— Ну, дедушка Иван, говори, — сказала Варвара.

Он встал за столом, поглядел в лица людей и начал:

— Это я просил собраться. Спасибо Варе, уважила, — он повернулся к Варваре, поклонился.

— Ну что ты, дедушка Иван, право… Уж если говорить, так ругать меня надо, а не благодарить — плохо еще дело веду, вот что… — смутившись, отвечала она.

— Дело общее, всем его и вести надо, — возразил он. — Об том у меня и речь. А то разбрелись по своим домам и ждем, когда нам по башке дадут али манная с неба свалится. Хлеб-то ведь в поле, в скирдах гниет, осыпается. Кто его молотить должен, а? Куды это все годится, а? Хлеб надо молотить, вот что. Не по домам сидеть, а сообча опять за дело браться. Сообча и жить ведь легче. Не зря говорят — на миру и смерть красна. Вот это и хотел сказать.

— А я неслась, думала, что уж такое и скажут, — разочарованно и недовольно высказала Марья Пименова.

— А что, это не дело, что ли? — вспылил старик. — По домам сидеть, может, дело, по-твоему?

— Правду дедушка Иван говорит! — перебил Марью молодой, звонкий голос.

— А ты бы помолчала, постарше есть! — закричала Марья.

— Нечего молчать! Кто от работы увиливает, будут кричать, а мы должны молчать! Не замолчу!

— Правильно, на работу надо.

— Сгниет хлеб, знамо дело. Молотить надо!

— Пусть плату скажут!

Заволновались люди, загудела изба гулом возбужденных голосов.

— Тихо, бабы, тихо! — закричал старик. — Дайте еще скажу!

Перебранка утихала плохо, и он опять закричал:

— Это кто же без платы работал, а? Две корзины картошки в день все брали, разве по-нонешному времю это малая плата?

— А год за что работали? — не унималась Марья.

— Это ты не меня, а немца поди спроси. Он у нас отымает, а не кто другой. Совесть, Марья, куда у тебя девается, удивляюсь? Мужикам нашим в армии из глины, что ли, хлеба напекут, а? Али уж так жить решим, что всякому самому до себя? Худо это выйдет, худо. Сообча жить надо, легче будет. Беда одна для всех, вместе и избывать ее надо. А кто не хочет, неволить нечего. Пущай сидит! Пущай! Но вспомнят люди, кто каков теперь был, вспомнят! Так пущай не обижаются, когда ему скажут— шкурник! Вот и все! Пущай на себя тогда пеняют!