Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 71

— Сова?

— Я Сова.

— Ко мне птичка прилетела, говорит, сороки впереди. Гляди, не застрекотали бы раньше времени.

— Понял.

— Перепелка?

— Я Перепелка…

Обзванивая ротных, Тарасов думал: «Надо решать, что же предпринимать теперь?» Он хотел посоветоваться с начальником штаба и комиссаром и, закончив говорить с ротными, обернулся и удивленно поглядел на всех. И старшина, и Васильев, и комиссар, видимо, и не слышали его разговора с ротными — все глядели на Каролайнена. Лицо финна было мученическим. Он явно не видел и не слышал ничего вокруг себя, был наедине только со своим страданьем.

И комбат, невольно тоже пораженный, поддался общему чувству тревоги.

— Что с тобой? — наконец спросил комиссар.

Каролайнен вздрогнул и как-то смущенно и неловко выговорил:

— Нет-нет, ничего… — Но, увидев, что все встревожены за него, добавил: — Глупость… Просто частное письмо, а я раскис. Извините, что растревожил вас.

— Читай, — попросил Тарасов.

Каролайнен поглядел на него, точно спрашивая, стоит ли, и Тарасов повторил:

— Читай, читай.

Каролайнен взял принесенный Васильевым листок и глухо начал читать:

«Сын наш Эйно, здравствуй!

Извещаем, что твой старший брат Урхо убит под Новгородом, а твой второй брат убит под Ленинградом. Ты остался один у нас. Молим бога за тебя. А нам уж и в долг никто не верит…».

— У-у, черт! — вдруг сорвав с головы шапку и стукнув ею об стол, крикнул Васильев. — Знал бы, так лучше не трогал.

Все замерли. Никто не упрекнул его в этой жалости.

Этот день был особенно труден для комбата. Начавшись неудачной разведкой, он нескладно шел и дальше. Началось со второй роты.

Зуммер запищал так, что Тарасов невольно рванулся к телефону.

— Нас внезапно атаковали! — растерянно кричал новый ротный Пчелкин. — Ничего не вижу, впереди крики и стрельба!

— Спокойно! Выяснить обстановку! Посылаю к тебе танки! — прокричал Тарасов. Но выяснить, что произошло там, в долине, где встретил врага взвод Ивушкина, не удалось. Из тех бойцов, что ротный посылал туда, ни один не вернулся…

Помочь немедленно танками оказалось невозможно, потому что расстояние велико и танки быстро не заводились на морозе. А враг мог в любую минуту ворваться в тыл батальона, и тогда окруженным со всех сторон бойцам осталось бы одно — драться до последней возможности, чтобы не даром отдать жизнь.

И хотя комбат не отдал пока никаких приказаний на этот счет, в штабе приготовились и к такому исходу.

Оделись, были при полном оружии, и ординарцы выскочили на улицу и заняли там оборону.

Тарасов, держа в ожидании телефонную трубку, ждал, пока отзовется командир третьей роты.

— Я Перепелка, — наконец раздался в трубке с придыханием голос ротного.



— Почему не на месте? — гневно крикнул Тарасов.

— Пытался выяснить, что у соседа. Ничего не видать, но, кажется, обходят…

— Без паники! Всех, кто есть под рукой, к соседу. Быстро!

— Есть!

— Готовься отсиживаться в своем гнезде. Понял?

— Понял.

Тарасов послал Абрамова с разведчиками собрать идущую из третьей и первой роты помощь, чтобы не пустить фашистов в тыл батальона, распорядился ротному второй взять треть людей из других взводов и атаковать идущего на прорыв противника с флангов. Но это все было, скорей, для того, чтобы успокоить людей и занять себя делом, чем возможностью поправить положение. Все, что он приказывал, не могло быть исполнено с тою быстротой, которая теперь была необходима. Когда было сделано все, что только можно было сделать, Тарасов, сцепив зубы, молча стал ждать, что будет дальше. Молчали и комиссар, и начальник штаба. Да и о чем было говорить? Все знали, что пока есть связь хоть с одной из рот, уходить из подвала нельзя, что бы ни случилось. Штаб батальона должен был жить до тех пор, пока был жив хоть один из них.

А коли надо будет погибнуть, так что ж: как говорится, не мы первые, не мы последние…

Томительно ожидание… Щемило сердце от мысли, что вот сейчас, может быть, придется умереть. В эти секунды Тарасов невольно оглядывал подвал с белыми лишаями плесени по стенам и потолку, с гнилью в нижних бревнах, и ему хотелось выскочить вон отсюда, на простор. Ему стоило немалых усилий, чтобы сидеть и ждать. Усиливать и так уж невыносимое волнение товарищей своей суматошностью он не хотел и заставил себя сидеть и казаться спокойным. Необычайно громко в напряженной тишине заверещал зуммер.

— Взвод Ивушкина погиб… Все погибли… Противник откатился назад… — услышал он медленный, негромкий, дрожащий голос Пчелкина и, не отпуская телефонную трубку, другою рукой потащил с головы шапку.

Он не слышал, как вошел с докладом капитан, командир танкистов, не видел, как глядели на него и комиссар, и начальник штаба, и ординарцы, и телефонисты.

— Что? — не выдержав, спросил комиссар. Тарасов поднял голову, тихо ответил:

— Взвод Ивушкина погиб… весь… Противник отступил…

И сползли с голов шапки, и опустились видевшие виды головы с болью за своих товарищей — в поклоне их мужеству, спасшему батальон от гибели.

Все понимали, что жесток был бой, и страшны врагу наши бойцы, если, и убив их, он не пошел вперед, хотя дорога была открыта.

— Ну? — горящими глазами глянув на танкиста, спросил комбат.

— Машины на ходу.

— Линию обороны запомнил?

— Да.

— Пройдись вдоль ее и дави их… Дави везде!.. — сдавленным голосом проговорил Тарасов, сжав кулаки.

— Есть давить! — тоже негромко, сдерживая этим ярость, отвечал капитан, забыв, что шлемофон у него в руке, и прямо со шлемофоном вскинул руку к виску.

План — встретить врага на исходных позициях — был теперь опасен. Зная, что мы подошли к ним вплотную, фашисты могли одним броском смять наших бойцов.

Комбат приказал оставить на прежнем месте жиденькую цепь бойцов, для прикрытия, и отходить назад.

Ему было не по себе, когда отдавал этот приказ. Не по себе оттого, что все шло против его задумки, на которую он возлагал столько надежд. Не по себе от сознания, что целую ночь кравшиеся к врагу на морозе и в метель измученные бойцы делали все это впустую. Когда он сам был взводным, а потом ротным, случалось делать и казавшиеся ему бесполезными и бестолковыми переходы и переползания, но самому делать это было куда легче, чем то, что испытал теперь. Сейчас сослаться или отнести вину было не на кого, и не у кого было спросить разрешения или получить приказ. Это тревожное, порой давящее до растерянности ощущение единоличной ответственности за судьбы людей и дела было уже знакомо ему по тем дням, в которые выводил из окружения бойцов разных частей, собравшихся под его командой. Но привыкнуть к этому чувству постоянной заботы было невозможно.

Сегодня приходилось особенно трудно. Труден был бой, и он впервые не имел возможности непосредственным участием, в схватке, погасить свою горячность и должен был сидеть тут, в подвале, когда так и вскидывало то и дело выскочить на волю и по привычке хлестаться с фашистами лицом к лицу. Ему некогда было подумать, что на самом деле все шло как нельзя лучше. Батальон и сегодня не просто держался, а, обманув, изматывал противника, продолжая сдерживать немало вражеских сил. То есть делать то самое дело, которое и комбат, и все командиры рот задумали сделать. Сегодня он ни разу не выстрелил, ни разу не крикнул, как всегда в такие дни бывало прежде, но ни разу еще не пережил того, что пришлось пережить в этот день.

Когда враг жал и жал, не отступая (а было не раз и так), и наши бойцы ничего не могли поделать с ним, казалось, оборона вот-вот лопнет, и все будет кончено. Не распадется, не рассыплется, не будет, как обычно говорят, прорвана, а именно лопнет. При сильных натисках врага оборона наша вытягивалась вглубь так же примерно, как вытягивается зажатая с двух сторон резиновая полоска под нажатием пальца. Резинка эта все тянется и тянется, пока не наступает момент, когда она растянуться больше уже не может — еще усилие, и лопнет со звоном. Комбат всеми своими нервами, тоже натянувшимися настолько, что, казалось, еще немного, и они не выдержат, лопнут — чувствовал, что такой критический момент наступал. Он точно знал, что еще малюсенькое усилие врага — и все полетит к чертям. Но на этом пределе нечеловеческого напряжения у фашистов не хватало не сил, а крепости натуры, и они не могли сделать последнего, решающего усилия.