Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 71

— Вот ведь как выходит, Никитич, а? Плохо, брат, выходит, плохо; Ну куда вот разведка глядела, скажи? Не случайность бы, так и опомниться нам не дали. Теперь вот только держись, а если бы такой-то силищей внезапно навалились? Нет, плохо еще воюем, плохо! Они, вишь, как все подготовили да рассчитали — мы и не заметили ничего. Но научимся же, черт возьми, воевать, а? Научимся! Только вот за учебу-то платим уж дорого больно…

Пока он говорил, Никитич присел к столу напротив и глядел на него с пристальной задумчивостью.

— Все это так, — вздохнув, ответил Никитич. — И я иногда думаю, что платим за все дорого, так ведь за дорогое и плата дорогая — это уж как водится. Учимся, так как же иначе — неучем ведь ноне не жить. Одно скажу: не та беда, что на плечи села, а та беда, что душу съела. Не надо скисать — вот что.

Он отвечал и не комбату вовсе, а сам себе говорил, глядя не на Тарасова, а вроде, на стол перед собою, а может, на руки свои с выделявшимися венами, но, скорей всего, не замечая ни рук, ни стола, ни гудевшей печурки, ни бревенчатой стены с нарами, а видя что-то другое, свое, заветное, встревожившее его сильно.

— Да вот хоть теперешнее взять: приказ как добыли, кто его знает, случай ли это? Ведь из них, поди-ка, ни один не пойдет, как вы пошли, если не пошлют. На кой черт ему надо — голову смерти в пасть совать? А вот как оно иногда получается в жизни. У меня, к примеру, не дождь бы, так, наверное, и счастья в жизни не было. Вот тут как хошь и думай.

— Это как же? — удивился Тарасов.

— Да вот так и было. Шел дорогой из дальней деревни домой, и пристиг меня дождь. В поле пристиг. Кинулся я в попутную деревню, сунулся в крыльцо крайнего дома и оглядеться не успел, как слышу смех. Этакий, знаешь, колокольчик заливается: хи-хи-хи, хи-хи-хи! У меня с волос течет, одежда к телу прилипла, и думаю: чего тут смешного, чему потешается человек? Поднял голову, хотел заругаться, да и не смог. Стоит в дверях девчонка и хохочет от души. Зубы сверкают, ямочки на щеках, в сарафане на проймах, и плечи, и руки голые, и ноги босые, как точеные. Ну, словом, у меня и язык к небу прилип. А она все хи-хи-хи! А вид, и верно, у меня, поди же, смешон был! Глянул я на себя — и бежать от стыда. А она за косяк взялась и кричит: „Куда ты? С ума сошел!“ Дождь, знаешь ли, лил как из ведра, а я и не обернулся, убег. Дома лег спать, вижу ее перед собой и слышу это хи-хи-хи! И ни сна мне, ни покоя не стало. А до того и не видывал вовсе. Вот, значит, насмелился я, ночью лошадь с привязи в поле отвязал и верхом в это Сухово поскакал. Ночами-то летом только и погулять в деревне молодым, днем все работа. Увидел ее, а подойти не посмел. На другой день то же. Так и пошло изо дня в день. Парни тамошние били, меня раз, отец было удивился: что это с лошадью — вялая какая-то? Еще бы: день в работе, а ночь в скачке. А она от меня все стороной, все стороной. И чем больше стороной, тем больше дорога делается. Одни глаза, помню, от меня остались. Потом она не стала меня обегать, потом и совсем привыкла, ну, а после и замуж пошла. А ведь так-то судить— не дождь бы, так, может, и не было ничего. Судьба уж, что ли, так распоряжается? Кто его знает? Конечно, вы молодые, по-другому на все смотрите, да как ни смотри, а зря ничего не бывает. Вот и вы пошли к ним не так просто. Не вытерпели и пошли, а оно, вишь, что вышло. Бог, говорят, сатану метит! Конечно, у кого душа проста, того можно объегорить. Можно. Но раз объегоришь, два объегоришь, а на третий раз гляди! Как бы худо не было. Простота души, она не от глупости, а от сердца идет. А как сердце осерчает, только ноги уноси. Так оно и теперь будет. Опять и опять скажу: научимся и мы воевать! Научимся! За учебу, знамо дело, кому-то надо платить. И это ведь так. Что уж тут делать-то? — он развел руками и посмотрел на Тарасова так, что весь вид его показывал, — от этого, брат, никуда не денешься.

Тарасов любил слушать Никитича. Иногда он говорил будто совсем не относящееся к делу, постороннее, но Тарасов привык к такой манере разговора ординарца, и она была приятна ему. Никитич умел как-то незаметно отвлечь его от трудных раздумий. Ему всегда делалось легче от разговора с ординарцем, и, что бы ни говорил Никитич, Тарасов не сердился и не перебивал его. Он знал — Никитич ничего не скажет ненужного и пустого— Наверное, посторонний человек, слушая, что говорит Никитич, нашел бы в его суждениях и спорные мысли, и даже что-то наивное, но Тарасов, чувствуя покладистость, душевность, доверчивость к себе ординарца, не копался в каждом его слове. Он любил Никитича и знал, что ординарец платит ему тем же.

Никитич глядел на вспыхнувшее гневом лицо комбата и улыбался.

— Ты что, старина? — удивился Тарасов.

— Гляжу на тебя и рад: так, комбат, так!

Тарасова уже не удивляла способность Никитича угадывать его состояние, и он только сказал, продолжая свою мысль:

— Хотят — пусть лезут! Пускай лезут, сволочи! Мы им место всем найдем! Всех успокоим навеки — пусть лезут! Пусть…

Он разошелся и, пристукнув кулаком по столу, хотел еще добавить такое, что в строку не идет, но в такие минуты само подчас срывается с языка, как голос команды: „Встать! Смирно!“ — поднял его с лавки, оборвав речь на полуслове.



По тем ноткам радости, которые ясно угадывались, несмотря на то, что голос начальника штаба приглушила толстая и плотная дверь, Тарасов понял, что пришел командир полка, и не ошибся.

— Товарищ майор, второй батальон… — уже чеканил начальник штаба, но командир полка остановил его, проговорив:

— Вольно, товарищи, вольно.

— Где комбат?

— Здесь.

Слыша все это, Тарасов надевал шапку, оглядывал себя, поправлял одежду, закидывал за спину автомат и, приведя себя в порядок, шагнул уж к двери, но она отворилась раньше, чем он взялся за скобу, и командир полка шагнул через порог, пригнувшись в низком дверном проеме. Тарасов вытянулся, взяв под козырек, доложил:

— Товарищ майор, второй батальон готовится к отражению наступления противника!

По тому, что командир полка не остановил его, выслушал доклад до конца, как и положено, тоже по стойке „смирно“ и взяв руку под козырек, и по тому, как он строго официально и как-то бесстрастно смотрел на него при этом, Тарасов почувствовал, что майор зол на него не на шутку. Следом за майором протиснулся и комиссар батальона. Он стоял у двери тоже по стойке „смирно“ и ждал, что будет дальше. Никитич во всем боевом снаряжении, в маскхалате, застегнутом до последней пуговицы, стоял у нар, вытянув руки по швам, и выжидающе смотрел на командира полка. Но майор, видно, и не видел его. Поняв это, Никитич, чуть повернувшись на месте, обратился к майору:

— Разрешите выйти, товарищ майор!

— Да-да, можешь идти… — все так же недружелюбно, глядя только на Тарасова, ответил командир полка. Когда ординарец вышел, майор показал на лавку и пригласил:

— Садись, комиссар.

Тарасова сесть не пригласил, и он стоял все в том же напряженном положении — руки по швам. Точно не видя этого, майор устраивался за столом так, как, наверное, делал это дома перед обедом, не торопясь, обстоятельно. Сначала опустился на скамью большим своим телом, потом привстал, удобней поправил полушубок, чуть подвинулся назад и положил на стол руки так, что локти были на краю стола, а ладони перед лицом одна на другой. Руки у него были крупные, жилистые, пальцы большие, крепкие. Лицо широкое, но не от мясистости, а оттого, что широки были скулы. Высокий морщинистый лоб по ширине был вровень со скулами, но скулы чуть выдавались, и виски казались запавшими, отчего лоб выглядел еще более широким, большим. Щеки от скул чуть скашивались к подбородку, брови были широкими, но из-за белесоватости не бросались в глаза и не угрюмили запавших больших серых глаз. Казалось, вовсе не поредевшие с годами, седые на висках, русые волосы сначала шли над лбом чуть вперед, потом были круто зачесаны назад. Тарасову казалось, что и устраивается за столом, и молчит командир полка нестерпимо долго. Вдруг майор улыбнулся и, поглядев на комиссара мечтательно этак, спросил: