Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 71

Слушая эту исповедь, Тарасов не только понимал, но и чувствовал всю горечь раскаяния этого человека. Однако порядок есть порядок, и он сначала спросил:

— А ротный что же, отказал?

— Ну, это мы понимаем, товарищ старший лейтенант, по-за спиной ничего не делается. Да мне и не надо ничего, чтобы как-то там сделать. Я, понимаете, хочу просить, если можно. А у ротного печати нету. А мне, понимаете, надо, чтобы все поверили. А то еще найдется кто, не поверит, скажет ей, что такую бумагу можно написать, он у тебя ловкач, сделает. Чтобы уж было крепко все, понимаете?

Письмо матери, конечно, было написано, в полковом штабе отпечатано на машинке и скреплено печатью полка. На следующий день к Тарасову пришел еще один штрафник из отличившихся в бою. Пришел с той же просьбой, потом еще один…

Штрафники ждали боя как избавления от позора, который висел на них.

— Вроде начинают понимать, что к чему, — сказал Тарасов ротному.

— Поймут. Все поймут. Огонь любую заразу выжгет, — ответил тогда Волков.

Такова была третья рота.

Тарасов напомнил Волкову, чтобы сделано было все для предупреждения возможной контратаки штрафников. Он опасался, что контратака принесет больше беды, чем пользы. Штрафники опрокинут, прогонят противника и, оголив оборону, могут зарваться далеко вперед, оставив открытыми стыки со второй и четвертой ротами. В эти прорехи в нашей обороне может ворваться враг и, выйдя в тыл батальона, наделать такого, что, может, и сил не хватит справиться с этой бедой. Не лихость теперь нужна была, а стойкость и выдержка. Волков понимал это и доложил, что во всех отделениях и взводах идут беседы — людям объясняют, что теперь от них требуется.

Четвертая рота была, как первая и вторая, испытана в боях, готова биться до последней возможности, так, как будет приказано. Здесь главное было в командирах и в том, все ли сделано в обороне так, чтобы выдержать вражеский натиск. Командиром четвертой был лейтенант Назаров, три месяца назад окончивший училище. Молодой еще совсем парень, с хорошей курсантской выучкой. У него в роте не было такого, чтобы при докладе командиру боец отдавал честь таким жестом, будто отгонял от головы надоевшую муху. Тарасов ставил другим в пример этот строгий строевой порядок. Поклонения одной строевщине Тарасов не любил, но не любил он и этакой разболтанности, шедшей от убеждения, что на фронте главное — уметь воевать, а не козырять. Подтянутость людей — лицо части, и он хотел, чтобы у батальона было бодрое солдатское лицо. Сегодня для Назарова наступало не только время жестокого боя, но и экзамен перед товарищами-командирами. Тарасову очень хотелось, чтобы рота отличилась и особой четкостью действий в бою. Это ведь укрепляло и его позицию требовательности к соблюдению и здесь на фронте строгого армейского порядка. Понимая волнение Назарова перед первым в его жизни настоящим боем, Тарасов не сразу стал звонить ему; подумал сначала, как поступить, чтобы рассеять напряжение ротного. И вспомнил, что не раз собирался поговорить с ним, да все не выходило случая: то забывал, то дела мешали.

Назаров четко доложил, что рота к отражению врага готова.

— Послушай-ка, Вася, — выслушав доклад и испытывая некоторую неловкость оттого, что хотел коснуться глубоко личного в жизни лейтенанта, проговорил Тарасов, — я все хочу тебя спросить: ты маме написал о Наде, а?

Назаров влюбился в санитарку из полевой санчасти— это знали все и посмеивались, думая, что лейтенант просто ловит случай, но потом поняли — дело серьезное, и относились к этому одни с завистью, другие с уважением, но теперь уже без насмешек.

— Нет, а что? — не сразу и суховато ответил Назаров.

— А то, брат, что другим мы время написать находим, а вот маме как-то не выкраивается все. Думаем, она-то уж не обидится, поймет. Или ты скрываешь от нее все, а? Так ведь такое все равно не скроешь. Придешь ведь к ней обязательно, чего же ее обижать-то, зачем?

— Да как-то все… — виновато и уже откровенней ответил Назаров.

— А ты вот что — садись и пиши.

— Сейчас?!

— А что? Время выкроилось, и пиши. Что успеешь, а что не успеешь, после допишешь. Ты начни главное, понял?



— А что, разве ничего особенного нет?

— А чего особенного? На фронте как на фронте. Тут все, брат, особенное. На это если глядеть, никогда письма не напишешь.

— Так я и верно, пожалуй, напишу.

— Обязательно напиши, — обрадовавшись, что удалось вырвать его из состояния сильной возбужденности, ответил Тарасов.

Если в ротах еще не знали, какая грозная опасность нависла над батальоном, то здесь в штабе все находилось в напряженно-тревожном ожидании тяжкого боя. Было не до шуток и не до таких вот разговоров, который вел сейчас комбат с ротным. И начальник штаба, и начальник связи, только что прибежавший на КП с радистами и телефонистами, и ординарцы — все с недоуменной неодобрительностью поглядывали на комбата: к чему этот утешительный обман. Один комиссар почти неприметным кивком головы и прищуром бровей одобрил его. Комиссар знал, что характеры, конечно, надо закалять, ко ведь закаляя можно и перекалить. Будет твердо — но хрупко. Одобрение комиссара было Тарасову особенно дорого, дорого втройне. Во-первых, он всегда высоко ценил мнение комиссара, во-вторых, это значило, что недавняя стычка забыта, и в-третьих, всегда ведь так нужно, чтобы хоть один человек понял и поддержал тебя.

Комбат и сам находился в состоянии сильной возбужденности, тоже сосало под ложечкой, но он помнил, как недавно, на совещании в штабе, командир полка сказал: „Командир не может не волноваться, но ему совсем не обязательно показывать это другим“.

Тарасов изо всех сил старался казаться спокойным— главное было теперь не дергать, лишне не волновать людей. Переговорив с ротными, он встал от телефона и спросил начальника связи:

— Передали?

— Так точно, передали!

— Дайте мне перевод.

Взяв перевод приказа, он пошел в „бытовку“, как называли жилое помещение КП. Пока можно было, хотел познакомиться с вражеским приказом получше. Не мешало бы кое о чем посоветоваться с комиссаром, но ему было некогда. Дело в том, что при такой обстановке, как теперь, командиры рот оставались на своих местах, а политруки немедленно шли в штаб батальона, чтобы, узнав в чем дело, доложить все подробней ротным и начинать работу по ознакомлению с положением дел бойцов. Политруки еще не пришли, и комиссар ждал их.

В маленьком помещении „бытовки“ Никитич на корточках подбрасывал в гудевшую печурку дрова. Он умел угадать, что, где и как следовало делать, чтобы комбату было и теплей, и уютней. На столе, сделанном на врытом в землю сосновом, сочившемся смолой толстом столбике, горела коптилка, сооруженная из гильзы сорокапятимиллиметрового снаряда. В гильзу наливался керосин, но его давно не было. Сейчас фитиль горел ровным остроконечным пламенем, Никитич позаботился и здесь, где-то раздобыв немного керосина. Жар уже расплывался под низким бревенчатым потолком-накатом, и Тарасов снял шапку, чувствуя от этого тепла и неторопливо возившегося у печурки Никитича что-то успокаивающе-домашнее.

Чем дальше читал комбат, впиваясь глазами в торопливые строчки перевода вражеского приказа, тем сильней охватывало его состояние, похожее на то, какое бывает, когда человек видит, как над ним неумолимо поднимается громадная дубина, и тот, кто хочет ударить, беспощаден и рассчитал уже все. Кончив читать, он повернулся к Никитичу и спросил:

— Устоим ли, старина, а? Как ты думаешь?

Никитич встал и с резкой злостью ответил:

— Лучше в землю живым зарыться, чем уступить!

И от этой гневности, выражавшейся и в голосе, и в сверкавших решимостью глазах, и в посуровевшем лице Никитича, Тарасову стало спокойней и легче. Отношения их, когда они были вдвоем, скорей походили на отношения отца к сыну, чем командира к ординарцу и ординарца к командиру. Никитичу комбат высказывал все, что было у него на душе, и тот, понимая его, всегда говорил то, что и утешало, и ободряло, и поддерживало комбата. Он говорил так не оттого, что был хитер или стремился угодить своему командиру, а потому, что таковы были его убеждения. От этого так и дорого было Тарасову и слово, и чувство Никитича. Дорого Тарасову в Никитиче было и его непременное правило: дружба дружбой, а служба службой. Бывает так: командир расположен к своему подчиненному, тот это знает и пользуется его расположением для пользы себе. Никитич был безупречен в службе, скоро выучился отличной строевой выправке и на людях выглядел таким служакой, что и подумать было трудно, что у них с командиром есть какие-то там товарищеские отношения. На совещании ли командиров, тогда ли, когда бывали в ротах, Тарасов только успевал сказать Никитичу что-то, как он тотчас в струнку, руку под козырек и, развернувшись так, что любо поглядеть, мчался исполнять приказание. Сейчас они были вдвоем, и комбат сказал, что грызло его душу в эту минуту: