Страница 2 из 3
Рыжая женщина была одета в ярко-желтое платье, сливавшееся с её желтыми волосами в одно золотое целое в лучах заходящего солнца. В маленьких розовых ушах рыжей женщины сверкали крупные камни, такие же, как у Никиной мамы, только вдвое крупнее и ярче.
И рыжая женщина смеялась не меньше офицеров, отпивая маленькими глотками из граненого бокальчика что-то, что играло, переливалось и искрилось не меньше блестящих камней её сережек.
Они болтали все разом и потому Нике труднo было разобрать что-либо из их разговора. По временам до ушей Ники долетали слова: «Порт-Артур… Дальний… Лаоян… Дашичао… Война… Японцы»… Ника знал о войне и знал о японцах. Знал о Порт-Артуре, осажденном ими и оторванном от целого мира. Папа, наезжая из лагеря, брал Нику на колени и читал ему «последние известия», купленные по дороге, из которых Ника понимал только одно, что русские — храбрецы и герои, а макаки — злюки, которых надо истреблять, как комаров летом, чтобы они не кусались.
И сейчас, услыша знакомые имена, Ника чутко насторожился в надежде узнать что-либо новое о войне, и вытянул свою худенькую шейку в сторону интересного палисадника… Но там смех и говор как-то разом оборвались и Ника услышал новый голос, звучный и низкий, приятно нарушивший наступившую тишину.
Ника вытянул шею по направлению, откуда слышался голос, и увидел высокого, худого черного офицера с обросшим бородой лицом. Бородатый офицер входил со стороны крыльца в палисадник и говорил по дороге:
— Мушка, новость… Мы выступаем завтра.
Едва только успел договорить «черный», как что-то звякнуло об пол и разбилось на массу кусков. Ника видел, что рыжая женщина уронила бокал из рук, облив вином свое пышное нарядное платье.
И Ника видел тоже, как голова рыжей женщины упала на стол и не то стон, не то крик огласил розовый садик и окрестные дачи, и шоссейную дорогу, вившуюся пыльной, серой лентой…
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
У фрейлейн все еще болели зубы, потому никто не приходить в садик звать Нику домой… Солнце давно село, а Ника все еще продолжает лежать под стеной кротегуса и наблюдать за тем, что происходит через дорогу.
Палисадник давно опустел… Офицеры ушли, все, кроме «бородатого», который сидел теперь против рыжей женщины смотрел на нее так, как никогда никто не смотрел и не будет смотреть на Нику. И рыжая женщина понимает должно быть, что так смотрят очень редко и очень немногие, и сама, не отрываясь, глядит на бородатого. И по розовым щекам её, оставляя на них темные борозды, текут обильные слезы.
Бородатый гладит рыжую женщину по растрепавшейся голове и уговаривает ее таким голосом, каким уговаривают обыкновенно детей, когда они не хотят есть супа:
— Ну, Мушка, ну, милая… Будь умницей… я тебе такую гейшу привезу… Такую! Или японца… Живого японца… хочешь, Мушка?
Но она ничего не хочет… Она только все плачет, плачет и все твердит:
— Не пущу… не пущу… не надо… Убьют тебя там, мой Топсик… мой котик… мой Лулуша!
И пока бородатый обнимает и целует Мушку, Мушка все повторяет:
— Не надо… не пущу… убьют… мой Топсик… Лулуша… котик…
Потом «бородатый» уходит, а Мушка остается… Ника видит, что она как-то разом осунулась и присела и стала очень похожа на маленькую, жалкую, больную девочку, какую Ника видел однажды на картине в журнале. И Нике стало до слез жалко рыжую женщину, ставшую похожей на маленькую девочку.
Ника подождал немного, когда шпоры «бородатого» заглохли в отдалении и полез из своей засады.
VI
— Где страшилище?
Этот неожиданный вопрос заставляет вздрогнуть рыжую Мушку. Перед ней стоить крошечный большеголовый мальчик со старческим личиком и рахитическим тельцем на кривых ножках.
— Страшилище спит? — спрашивает он, боязливо косясь в сторону крыльца серого домика.
Глаза рыжей женщины с минуту смотрят с напряженным изумлением на необычайного гостя. Потом медленная улыбка проползает по измятому и поблёклому от слез лицу и она ласково притягивает Нику к себе и целует.
От лица рыжей женщины пахнет так, как обыкновенно пахнет в аптекарских и парфюмерных магазинах… Колечки жестких, кудрявившихся волос щекочут бледную щечку Ники; под глазами рыжей женщины Ника замечает два черные червячка, которые немного расползлись у века и оставили темный след у виска Мушки.
Ника знает, что это следы слез, тщательно вытирает их своими хрупкими пальчиками и в то же время рассказывает, что у него есть папа, военный с крестиком от государя, который пойдет может быть также на войну, как идет бородатый, и что папа полковник, а мама очень красивая и все лежит и читает французские книжки и смеется и ласкает Нику только тогда, когда у них бывают гости, и что у него есть еще фрейлейн, у которой распухла щека и болят зубы, — фрейлейн, которая запрещает ему — Нике — ходить к кротегусу и смотреть сюда, на серый домик, потому что здесь живет страшилище.
И вспомнив про страшилище, Ника теребить рыжую женщину за рукав и настойчиво повторяешь вопрос:
— Где оно? Спит страшилище?
Рыжая женщина задумывается на мгновение… Потом светлые глаза её с темными червячками под ними суживаются, как у мышки, и она хохочет, хохочет так, что Нике делается страшно. Заплаканные глазки так и сыплют целые снопы искр, белые зубки поблескивают между полосами алых, слишком ярких губ… Щеки дрожать от охватившего их приступа смеха.
Ника с недоумением смотрит на нее… Смех рыжей Мушки ему неприятен… Он начинает уже остро раскаиваться, что пришел сюда… К тому же он боится, что разбуженное этим смехом страшилище может вылезть каждую минуту и съесть его. И это последнее предположение он высказывает вслух, желая остановить смех рыжей женщины.
Результат достигнуть. Она перестает смеяться и лепечет, тяжело переводя дыхание:
— Ах, глупыш… вот выдумал… Смешные… Далась я им… Страшилище! Вот еще… — И разом повернув его лицом к себе доканчивает: — Страшилище и я — это одно и то же.
— Одно и то же? — эхом вторить Ника и вдруг ему разом становится легко и весело, ужасно весело на душе. Теперь уже смеется он сам — Ника, крошечный большеголовый Ника. В рыжей женщине, которую зовут Мушкой, и которая умеет так весело хохотать и так горько плакать, — в рыжей женщине нет ничего страшного. Решительно ничего. Ему хорошо и весело с ней. Она кажется ему родной и близкой, гораздо более родной и близкой, нежели фрейлейн, у которой болят зубы, и нежели мама, которая читает французские книжки и ласкает Нику только при гостях.
И Ника, прильнув к худенькому плечику своего нового друга, спрашивает ее, когда и надолго ли уходит Топсик, он же Котик и Лулуша, и не думает ли он привезти ей — Мушке — двух японцев вместо одного?
При воспоминании о Топсике Мушка плачет.
Плачет и Ника, жалея Мушку и обещает сквозь слезы приходить сюда часто-часто и играть с нею, чтобы ей было не скучно одной.
VII
Никино отсутствие не замечено в доме. У фрейлейн по-прежнему болят зубы. Теперь она уже не мычит и не раскачивается на одном месте, а бегает по комнате и издает стоны, в которых нет ничего человеческого.
Ника, крадучись, проскальзывает в комнату и ложится в постель. Но спать он не может. Думы его постоянно носятся вокруг рыжей женщины, которую зовут страшилищем и которую успел так скоро полюбить он, Ника. Ему поминутно представляется розовый палисадник за стеной кротегуса, бородатый Топсик и рыженькая Мушка, повторяющая сквозь плач и вопли: «Не пущу… не пущу… не надо»…
Утром фрейлейн со злыми глазами и опухшей шекою, придающей лукаво-обиженный вид всему лицу фрейлейн, будить Нику, одевает с нервной поспешностью, наказывая ему быть послушным и не расстраивать маму, потому что мама очень несчастна, так как папу посылают на войну.
Потом умытого, причесанного и притихшего Нику ведут к маме. Мама лежит на кушетке в розовом капоте, душистая и напудренная, как всегда. На лбу мамы лежит пузырь со льдом, положенный очень осторожно заботливой рукою, чтобы не подмочить маминой прически. В руках мамы изящньий фарфоровый флакончик, который мама грациозным жестом подносить к своему красивому носу.