Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 30

Василий Васильевич просто и четко отдает команды: “Мария, раствор...”, “Поглубже вдохните”, “Замерли, съемка”... И чем сложнее момент, тем проще команда.

Вспоминаю, лежа на операционном столе, своего отца. Его сразили три инфаркта. Тогда не было у нас в Петрозаводске ни ангиопластики, ни шунтирования, партийная элита и придворные художники ездили латать свое сердце за границу. А отец держался на простых лекарствах и силе духа. Он был простой и мужественный человек. Когда-то молодым комиссарил у себя на селе. Незадолго до смерти его мы с сыном Гришей, названном в его же честь, съездили в Покровку, родную его деревню, что неподалеку от Хотмыжска, если по-русски, или от Хотмыни, если по-украински. С одной стороны — Харьков, с другой стороны — Белгород, где-то в этих местах Богдан Хмельницкий заключал договор о вечном воссоединении Украины с Россией. В Покровке старики еще помнили молодого и лихого Гришку Бондаренко с револьвером на поясе, борющегося за мировую справедливость. Как он переименовал озеро, так и осталось...Потом поехал учиться в институт в Краснодар — даром, что ли первым учеником в местной школе был. Но за свое же комиссарство попал вскоре не в ученые, а в лагеря, на Дальний Восток, строил первый БАМ, затем знаменитую рокадную дорогу с Мурманки на Вологду, открывая путь во время войны американским грузам на Москву... Может быть, сделали бы отцу такую же ангиопластику, прочистили сосуды, и сейчас бы жил? В своей жизни, в своей любви, в своей работе он тоже был прост. Он любил нас, троих своих детей, доверял и ценил друзей и откровенно радовался жизни. Он верил в простые вечные ценности. Может быть, поэтому его и не сломал лагерь, хотя были неоднократные попытки убить его. Помню, отец рассказывал, как его проиграли в карты...

ВАСИЛИЙ ВАСИЛЬЕВИЧ, какое-то время молчаливо и даже сурово что-то делавший в моем сердце, наконец, позволил себе улыбнуться. Прошло уже полтора часа, а то и два, руки занемели, упакованные под бедра. Время от времени я старался незаметно вынуть их под простыней и размять пальцы. Василий Васильевич подошел поближе, вплотную к моему лицу, и облегченно промолвил: “Все, главный сосуд готов. Стент установлен. Не напрасно возимся...” Сестры стали готовить новый змеевидный метровый провод с катетером на конце для второго обводного сосуда, вновь закачивали в артерию кубики какого-то раствора. Я прислушивался к своему организму, чувствовал, как подходит провод к сердцу, увеличивающееся давление на сердце... Точно так же я прислушивался к движению сердца в первые дни после инфаркта. Когда лежал весь опутанный капельницами и проводочками от кардиографов в архангельском кардиоцентре. тогда было тревожнее, думал: выживу — не выживу, дышать тяжело, на сердце постоянное давление, вот так просто и уходит жизнь, чтобы ты сам о ней ни думал. Еще дополнительное давление на сердце, разрыв, и ты уже в мире ином.

И это тоже два простых состояния: жизнь и смерть. Есть жизнь, есть и мысли, есть и действия, решения, поступки. Происходит обрыв, и остается то, что сделано тобой на земле. Просто и ясно. Никакой слезливости и сентиментальности, некое пограничное состояние, когда мозг контролирует ситуацию, а тело тебя не слушается. Жалеть себя — значит усугублять и без того сложную ситуацию, остается анализировать то, что удалось сделать. Я воспринимал жизнь, как деяние. Вне этого — все пусто и не нужно. Деяние — и твои сыновья, и их направленность в жизни. Деяние — твоя любовь к близким, к родителям, к женщинам. И память о прошлом — тоже деяние. Деяние — памятники отцу в Петрозаводске и дочке в Радонеже. Деяние — твои главные статьи и книги, направленные не в пустоту, а на утверждение простых истин, всегда необходимых человеку.

Может быть, эти мысли в сумеречном пограничном состоянии и привели к тому, что, едва выйдя из болевого и психологического шока, связанного с обширным инфарктом, я еще в реанимации принялся писать статью за статьей, вдруг как-то отчетливо сформулированные в идею книги “Дети 1937 года”. Книга давала мне право на жизнь, делать — значит жить! Все уже пошло одно к одному: жена привезла мне новые журналы, в одном из них огромнейшая подборка стихов, и тоже больничных, тоже реанимационных, тоже пронизанных чувством некоего деяния по отношению к окружающим, Беллы Ахмадулиной. Я же не поэт, критик. Для любой статьи нужны десятки книг, дабы не быть голословным. Пока писалась статья об Ахмадулиной, пришли уже с поездом все книги Александра Вампилова. Я погрузился в чтение, которому уже не мешали капельницы и иные процедуры. И уже писал как бы изнутри мира вампиловских пьес, вне окружающего меня больничного быта. И так чередовалось сначала — глубинное, давно уже не испытываемое погружение в тексты, в мир писателя, а затем рывок наверх, к своему образу увиденного и услышанного. За достаточно короткий период от инфаркта 12 июля до операции на сердце 4 октября, сначала вместе с милейшим архангельским доктором Сергеем Юрьевичем Меньшиковым, добравшись из Архангельска в Москву, потом — перебравшись в Переделкинский кардиологический санаторий (ибо не остуженное от инфаркта сердце рановато было предъявлять кардиохирургам на исследование, требовалась хотя бы двухмесячная стабилизация) и в итоге, по совету друзей оказавшись в знаменитом институте трансплантологии и искусственных органов в отделении сердечной хирургии, возглавляемом сыном академика, опытным кардиохирургом Дмитрием Валериевичем Шумаковым — так вот, за этот период вслед за Ахмадулиной и Вампиловым появились работы о Сергее Аверинцеве и Олеге Чухонцеве, о Борисе Примерове и о новом романе Александра Проханова, не считая заметок в три номера газеты “День литературы”, подготовленных и выпущенных мною уже в мой кардио-лесной период. Так получилось, что, кроме палат и врачей, я эти три месяца постоянно был в лесу: то гулял с сыном Гришей, приехавшим на целый месяц в Архангельск, отложив все свои кельтские исследования, по берегу величавой Северной Двины, благо кардиоцентр был расположен на самом берегу, то бродил один и с друзьями и подругами по запущенному парку кардиологического санатория, то наблюдал осыпающиеся листья в чудом сохраненном лесном пятачке прямо напротив института трансплантологии, расположенном в начале Волоколамского шоссе...

Лес, книги друзья — они поглощали мою сердечную боль, не давали на ней сосредоточиться, я так сделал, что мне было не до нее. Даже поволноваться перед операцией я не успел, передовую “Чаша Победы” в октябрьский номер “Дня литературы” успел закончить в полпервого ночи. Потом наскоро написал на всякий случай завещание и уснул, разбудила меня медсестра, делая успокаивающий укол...

И вот лежу третий час на столе, чувствую, что первое радостное возбуждение моего сердечного кудесника Василия Васильевича прошло. Сердито спрашивает у меня: “Что молчите? Как реагируете? Какая боль? И не закрывайте ни в коем случае глаза, чтобы я мог видеть, вам хорошо или очень хорошо!” Какая-то боль была все время, еще бы, двигать туда-сюда по аорте, а потом и по сердечным сосудам не такой уж худенький зонд нельзя незаметно. Но ведь и к боли привыкаешь, такой уж человек терпеливое создание, потому и выживает назло всем динозаврам прошлого и будущего. А особенно наш русский человек... Но жить болью неинтересно. Это участь Людмилы Петрушевской или Анатолия Курчаткина. Ее замечаешь, когда она усиливается. “Больно”, — выдыхаю Василию Васильевичу. А через минуту добавляю: “Все, боль прошла”. Увы, прошла, потому что прочистить, пробить второй сосуд не удалось, установить второй стент, вторую спираль, дающую путь еще одному потоку крови через сердце, при всех стараниях кардиолога не удалось. Пока мой сердечный счет на этом столе 1:1, как в матче России и Украины. Но я все-таки Бондаренко, как-никак с украинской горячей запорожской кровью. И ничья, может быть, тоже, как и в этом футбольном матче, в мою пользу?..