Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 12

В "Sola fide" Шестов окончательно отделяет внутреннюю жизнь людей, чуждую "всяким нормам", от возвещаемых ими истин. Человек неспособен без ощутимых потерь передать "другим" познанную им истину. Истина теряется в передаче. Поэтому именно "одиночество, глубже которого не бывает под землей и на дне морском, есть начало и условие приближения к последней тайне" (12, 284).

В результате, жестко лимитируя пределы человеческого взаимопонимания, Шестов существенно обесценивает свою собственную философскую деятельность. Он так никогда и не разрешил сложной проблемы коммуникабельности, однако впоследствии он стремился не обострять ее в той степени, в какой это сделано в "Sola fide". Вообще, как мы видим, в "Sola fide" все проблемы обострены до последней грани, порой до абсурда, и, возможно, понимая, какой прекрасный подарок для критики он подготовил этой книгой, Шестов отказался от ее издания. Впрочем, вопрос не только в критиках. Сотворение бога для Шестова -- слишком личное дело, чтобы его выставлять напоказ. "Sola fide" -- это книга, написанная философом для одного себя.

5. "НЕ ХОЧУ ДРУГОГО МАЛЬЧИКА"

С началом первой мировой войны Шестов возвращается в Россию, как ему думается, навсегда, но его пребывание на родине оказывается сравнительно недолгим. Февральская и Октябрьская революции 1917 года застают его в Москве, однако к лету 1918 года он перебирается в Киев, где в Народном университете читает лекции по греческой философии. Неустроенность быта и неуверенность в возможности найти контакт с новой властью, чьи идеи коренного преобразования страны он не мог принять, побуждают Шестова возвратиться в свое швейцарское уединение, откуда он довольно скоро переезжает во Францию.

В шестовской философии этот период примерно совпадает с переходом мыслителя от скептицизма к религиозной философии. В российских изданиях мы не находим непосредственных свидетельств Шестова о своей вере; начало эмиграции, напротив, связано с первыми такими свидетельствами.

Характерны слова, которыми начинается первая книга Шестова "Potestas Clavium" ("Власть ключей"), изданная в эмиграции в 1923 году: "Конечно, из того, что человек погибает, или даже из того, что гибнут государства, народы, даже высокие идеалы,-- никак не "следует", что есть всеблагое, всемогущее, всеведущее Существо, к которому можно обратиться с мольбой и надеждой. Но если бы следовало, то и в вере не было бы никакой надобности..." (7, 9). Вопрос о вере и неверии Шестова отныне становится "частным" вопросом, так как Шестов чувствует себя в состоянии говорить как "имущий" веру, и это чувство крепнет с годами, превращаясь в устойчивую привычку. Это не означает, что Шестов окончательно изжил скептицизм. Он продолжает незримо присутствовать в его книгах, создавая атмосферу религиозного неблагополучия.

Дальнейшее развитие шестовского творчества идет по двум основным направлениям. Шестов неустанно настаивает на разрыве между разумом, олицетворением которого становятся "Афины", и верой, хранителем откровения которой выступает "Иерусалим", а также между верой и нравственностью. Эти разрывы, в свою очередь, непосредственно подчинены шестовской идее полнейшего божественного произвола. Из статьи в статью, из книги в книгу Шестов переписывает полюбившиеся ему цитаты (например, из Паскаля: "Я одобряю лишь тех, кто ищет, стеная") или, напротив, цитаты-враги, которые он главным образом черпает из Спинозы, и обставляет ими свое исследование как декорациями, а затем остается выбрать только сюжет -- творчество какого-нибудь писателя или философа, чтобы разыграть очередное действо, которое отличается от предыдущего, как правило, углублением критики рационализма.

В статье о Вл. Соловьеве "Умозрение и Апокалипсис" Шестов вступает в спор с автором четвертого Евангелия за его зачин "В начале было Слово", дающий повод для торжества "логоса", и утверждает, что Иоанн был наказан за это тем, что стал автором Апокалипсиса. Мыслителям, продавшим душу разуму, Шестов противопоставляет писателей, пытавшихся совладать со "стеною" разума, не поддавшихся очарованию рациональных построений. В этой связи Шестов обращается к В. Розанову, находя суть его творчества в том, что хоть он и был "поросенок", похожий на Карамазова-отца, но "чувствовал, что он Бога любит больше всего на свете и что ему "Бога жалко", жалко Бога, которого убивало христианство -- своим рационализмом" (11, 95). По мнению Шестова, Розанов не нашел в себе сил выступить против "естественной связи событий", против логики Гегеля, возмущавшегося случайностью евангельских чудес, и он убил бога: лучше убить, чем жить с таким неполновластным существом. К Розанову Шестов стремится присоединить Достоевского, полагая, что "все его творчество, как он сам неоднократно, от своего собственного имени и через героев своих многочисленных романов, не раз возвещал, имело своим источником ужас перед тем, что Бог "образованных людей" должен занять место Бога Св. Писания" (11, 98). В статье "О "перерождении убеждений" у Достоевского" Шестов хочет видеть смысл этого перерождения в том, что писатель "перевернул" формулу "Любовь есть Бог", которая якобы определяла его раннее творчество, тем самым вправляя Достоевского в рамки старинного теологического спора: "Не любовь есть Бог, а Бог есть любовь... Чтоб обрести эту истину, Достоевский прошел сам и провел нас всех через те ужасы, которые изображены в его сочинениях..." (11, 195).

Неизменность метода "произвола" не означала неизменности шестовской концепции. В 30-е годы произошла знаменательная "встреча" Шестова с Киркегором (на творчество которого ему указал Э. Гуссерль). По силе ее воздействия на философа она сопоставима лишь с шестовским открытием Ницше. Впрочем, если встреча с Ницше была встречей ученика с учителем, то в Киркегоре Шестов увидел своего двойника, хотя борьба "нового зрения" с обыденным окончилась у Киркегора, как полагает Шестов, тем компромиссом, который, по сути дела, означал поражение "нового зрения". Из всего киркегоровского наследия самой привлекательной стала для Шестова идея "повторения". Эта идея явилась развитием мысли о всемогуществе творца, для которого нет ничего невозможного и который свободен даже по отношению к тем истинам и заветам, которые сам утвердил, а следовательно, он имеет власть их изменять, и тогда возникает возможность изменения прошлого, победа над бывшим в том смысле, чтобы бывшее стало небывшим, могло быть "переиграно". Условием такого "повторения" выступает вера, а носителем такой веры -- библейский Иов, который, ведя тяжбу с богом, причинившим ему столько беспричинных страданий, в конце концов получает потерянное: детей, здоровье, богатство, причем Шестов настаивает на том, что Иов обрел не новых детей, а старых, умерших.

Идея "повторения" освободила Шестова от страшного гнета. Наконец-то появилась возможность разрыва порочного круга. Жертвы инквизкции Филиппа II оказались погибшими не безвозвратно. Теперь можно было перестать бросаться вниз головой.

В связи с гибелью единственного сына в первую мировую войну идея "повторения" имела для Шестова сугубо личный смысл. Отзвуки этой трагедии слышатся в его книгах; в судьбе Шестова и Иова есть родственные черты. Крик несчастного штабс-капитана Снегирева, теряющего своего Илюшечку: "Не хочу другого мальчика!" -- можно считать лейтмотивом позднего шестовского творчества.

Ради точности следует указать на то, что мысль о "повторении" не явилась для Шестова полной неожиданностью. Еще во "Власти ключей" Шестов писал о том, что "был в средние века на свете человек, по имени Петр Дамиани, который утверждал, что для Бога возможно даже и бывшее сделать никогда не бывшим..." (7, 58), но тогда Шестов не осмелился разделить мнение Дамиани и нашел ему только служебное применение в качестве "палки", которую можно воткнуть "в колеса быстро мчащейся колесницы" рационалистической философии. Шестов также сочувствовал идее "воскрешения отцов", которую развивал в России Н. Федоров и которую с известными оговорками следует признать одним из вариантов идеи "повторения". Однако Шестов скептически относился к тем средствам, которые предлагал для этого Федоров, видя в них преувеличенную веру в науку и разум.