Страница 5 из 10
Художественная страсть Достоевского именно к этим типам беспорядочной и протестующей психии, не укладывающейся в приевшиеся рамки обыденной морали и житейского здравого смысла, к типам безумцев, преступников, страдальцев всякого рода, к населению острогов, больниц, публичных домов, кабаков и судебных камер, — нигде не проявилась с такою бушующею силою, как в романе „Бесы“.
Немудрено, что и главною личностью этого романа является такая болезненно-сложная, такая до безумия оригинальная психия, как Николай Ставрогин.
С первой страницы, где он появляется, и до последней, с которой он исчезает, читатель постоянно терзается сомнением, что это такое? — необыкновенно загадочный великий дух, или субъект, по ошибке еще не попавший в дом умалишенных, или, наконец, жалкий, бессодержательный капризник, юродствующий над собою и другими и утешающийся своею ролью героя мелодрамы.
Еще в Петербурге, совершенно юным кавалергардом, он впадает в калигуловскую разнузданность, давит рысаками людей, зверски оскорбляет дам высшего круга, с которыми находится в связи, убивает на дуэли приятелей за собственную дерзость, оскорбляет всякого единственно из удовольствия оскорбить; когда его разжаловали в солдаты и потом опять скоро произвели в офицеры и дали крест, то он вдруг исчезает из светского круга и связывается с последним отрепьем столицы, с пьянчужками, бессапожными чиновниками, грязными публичными женщинами…
Он сам опустился, оборвался донельзя.
И вдруг, по мольбе матери, он является в провинцию самым изящным денди и джентльменом, скромным, рассудительным, авторитетным.
Но не прошло несколько месяцев, как „зверь показал когти“.
Почтенного губернского сановника он протащил за нос через весь клуб, публично на вечере расцеловал жену одного провинциального либерала, наконец укусил за ухо самого губернатора, друга своей maman…
Оказалось, будто у него белая горячка; но „некоторые у нас так и остались в уверенности, что негодяй просто насмеялся над нами“, прибавил автор.
За границей он сталкивается с русскими революционерами и до такой степени подчиняет их авторитету своей бесстрашной натуры, что они смотрят на него, как на Мессию революции, как на избранника, который один только может стать вождем решительного движения и сказать миру какое-то, ему одному известное, магическое слово.
А он и революционной страсти отдался только на мгновение, только из жажды всего нового, жгучего, рискованного; он и это настроение прожил бесследно, как все другие, как прожил свою эпоху религиозности, грязного разврата, светской жизни и проч., не считая себя к чему-нибудь обязанным, глубоко презирая бывших своих товарищей и поклонников по революции и смеясь над их детскими бреднями.
Он пожимает с сожалением плечами, видя, что они серьезно считают его в своих рядах и ждут от него чего-то особенного, хотя им давно следовало бы понять, что он всем давно пресытился, давно ничего не желает, никого, кроме себя, не любит, да и собою-то самим совершенно не дорожит, потому что впечатление наслаждений притупилось в нем и он не знает больше, что ему делать с собою.
Мимоходом, среди своих грязных оргий и возвышенных фантазий, он, для шалости, женится на хромой идиотке-нищенке, которую потом содержит целую жизнь; губит шутя воспитанницу своей матери, влюбленную в него до забвения всего; играет безжалостно другою, более самолюбивою, девушкою, тоже безумно влюбленною в него; разлучает с мужем и делает матерью незаконного ребенка жену своего приятеля…
И все это скучая, словно нехотя, и едва замечая то, что он делает.
Вместе с тем он щедр; великодушен, готов на всяком шагу бросить последний рубль нуждающемуся, рискнуть своею жизнью за первого прохожего.
Читатель видит, что в такой личности действительно есть много обаятельного и даже симпатичного, что тут нет ни мелочности, ни пошлости обыденных характеров, что от всякого слова и действия молодого Ставрогина веет чем-то более сильным и более высоким, чем обычные пороки толпы. Во всякой его глупости слышится ум, способный руководить другими, и характер, достойный того, чтобы ему подчинялись; печать какого-то истинного аристократизма духа лежит на всем его существе, и это понимают инстинктом все, кто имеет с ним дело, — и беглый каторжник, и светская девушка. Никто не может устоять перед органическою повелительностью его натуры; всякий, кто приближается к нему, заранее проникнут мыслью, что для Николая Ставрогина не существует препятствий и отказа, что ему должно уступить, что ему нельзя не уступить, потому что все равно он непременно возьмет все, что ему нужно.
Таков общий рисунок этого типа, и, как контур, он действительно интересен и выразителен. Но он написан в подробностях далеко не правдоподобно и не художественно. Исполнение слишком не отвечает оригинальному замыслу. В романе Николай Ставрогин действует не столько живым лицом, сколько иллюстрациею к психологическому трактату, и все коллизии его с другими действующими лицами, вся обстановка его в романе часто полны неестественности и неискусности, доходящих до нелепого…
Но даже и самый замысел, самый основной план этого характера возбуждает много недоумений. Автору, очевидно, хотелось в своем романе представить не только характерные составные элементы нового социального явления, но еще и обнажить в художественном процесс их генетическую связь с старыми формами жизни.
Мало того что Ставрогин во всех чертах характера является сыном своей матери; мало того что мать его каким-то внутренним сродством вперед предугадывала и вперед трепетала от его диких выходок, за которые она стала любить его и подчиняться ему еще больше, — гибельное направление Ставрогина автор прямо приписывает сантиментализму сороковых годов. Он был с детства предоставлен Степану Трофимовичу, который „расстроил нервы своего воспитанника“, с которым вместе он плакал, „бросаясь ночью взаимно в объятия“, и который воспитывал в нем „вековечную священную тоску“. Таким образом, и прямо, и косвенно идеализация сороков годов тащится автором на скамью подсудимых. Она развратила впечатлительность юношества фантастическою жаждой невозможного благополучия и привела его через это на совершенно реальную почву животного сладострастия и презрения к всему существующему, даже к своей жизни.
Но положим — так. Возьмем характер Ставрогина готовым, как он есть. Если вникнуть в него беспристрастно, в нем окажется одно самолюбие, доведенное до боготворения. Никакие привязанности сердца, никакие задачи разума не приковывают к себе молодого Ставрогина. Если он щедр, добр, смел, то только потому, что он полон невыразимой гордости. Ему просто гадко заметить в себе, признать в себе какую-нибудь мещанскую черту, вроде расчета, трусости и т. п. Ему необходимо любоваться самому на себя и позировать перед другими в роли человека, отличающегося от всех, превышающего всех, хотя бы дерзостью преступления и цинизма. Его преследует какой-то плохо сознанный идеал возвышенной Байроновской натуры, которой мир недостоин и которая поэтому неизбежно впадает в безысходные противоречия с собою и с миром.
Но если такие натуры действительно бывали, действительно страдали и падали, то вместе с тем они и боролись действительно они имели хотя изменчивые, но все-таки ясные и высокие цели, ради которых происходило и страдание и борьба.
Такие, не признанные миром и неподходящие к миру, деспотические натуры бывали истинными героями мысли или подвига; они думали страстно, они любили много, у них были идеалы вне того бесплодного и театрального самообоготворения, которым вдохновляются пресыщенные барчуки-эгоисты.
Ничего этого нет на сердце и в уме Ставрогина; внутри его хаос отрывочных настроений, отрывочных, не связанных ни с чем в его жизни, решений, самих себя оправдывающих, самих себя имеющих в виду. Хочется — делаю, не хочется — бросаю. Капризничанье, возведенное в культ, окрашенное фальшивою окраскою чего-то возвышенного и загадочного.
Какую цель имел автор, выставив такую существенно пустую натуру в ореоле избранничества и духовной высоты своего рода, мы решительно не постигаем. Очень может быть, что он идеализировал его только в смысле психиатрической оригинальности, ради сопоставления в одном психическом организме такой бездны эффектных противоречий; это было бы самое понятное и дозволительное.