Страница 13 из 15
— Арде-мэ, фриже-мэ! Жги, жарь… ардэ, фрижэ…
Крик и хохот бессарабца не заглушили, однако, мышиного визга и писка. Мышьё невидимое, но хорошо слышимое шныряло где-то под крышей сушильни и, кажется, только и ждало мига, чтобы Колькину непутевую голову оцарапать, губы и щеки ему искусать.
Вдруг бессарабец спрыгнул с Кольки и кинулся к сатуратору, к баллонам, к огромной пятидесятилитровой бутыли с густо разведенным в ней чернильным орешком. Колька мигом повернул голову вслед за бессарабцем и попробовал вскочить. Однако не только встать, но даже и приподняться не смог.
— Лежи, бля, тихо! — заметив Колькино движенье, гаркнул от баллонов арнаут-бессарабец, сам же загромыхал каким-то железом, а потом вдруг неожиданно засвистал: обваливая деревяшки и ветошь в углах, пронзая насквозь комки сырого воздуха. Свистя, бессарабец даже присел от натуги. И Кольке тут же почудилось: мышьё летучее всем косяком, всем своим перевернутым конусом (острый кончик конуса вверху, вверху, основанье широченное внизу, внизу!) потянулось в полуприкрытую дверь сушильни на выход, вон… Колька слышал отдаляющееся гадкое шуршание и меленький смех, слышал тихий причмок и туповатый зуд крыл, и оттого, что мыши улетали, становилось ему чуть легче, изломанное тело вроде меньше стонало, ныло.
Тут выходило, однако, что-то странное и для Кольки битого не совсем понятное: нечисть крыластая улетела, испугавшись какого-то вонючего арнаута? Или он пострашнее этих миражных тварей будет?…
Додумать Кольке на дал бессарабец. Он снова оказался рядом. Через плечо бессарабца была перекинута ржавая собачья цепь. В руках бесконечной синей струйкой плескал и тихим потусторонним шумом шумел сварочный аппарат. Аппарат — так его и не выключив — бессарабец поставил на землю.
— Тебя кто послал, лох? Менты? Натянуть меня надумал? Я тебя сам счас натяну, шафирка! Сам тебя одену, стукач!
Цыган неожиданно сдернул с плеча цепь и вытянул ею навкось все еще лежащего на животе, но с отвернутой в сторону головой и оттого глядящего как-то вбок, мимо всего важного Кольку. Удар пришелся по спине, по затылью. Колька подтянул ноги к животу, сжался…
— Лежи, раб, лежи, паскуда! Счас мои подъедут. Я им свистнул! Заберем тебя с собой! В Бессарабию! Ты ведь — татарин! А я — Европа! Узнаешь у меня, как вкалывать надо! А ну, блин, повторяй за мной: купец бессарабский, возьми с меня труд рабский! Ну! Ну!
— Бес арапский… восьми трут… рапский… — Колька едва шевелил рассохлыми земляными губами.
Тем временем цыган полуживого Козла ловко на спину перевернул, цепь — вовсе не собачью, цепь человечью, с двумя браслетками на концах — Кольке на руки навесил, потом дернул его на себя, кое-как усадил.
— На жопу! Ты у меня на жопу сядешь! Ты думал в мыслишки свои спрятаться? Думал, эти крыластые тебя уволокут? Думал, яйца свои на сковородочке греть будешь? Хрен тебе! У них силы больше нет! И у ментов — нет! Вся сила у меня, у нас!… Так что — в степь! В бессарабскую! Будешь колодцы рыть, будешь ворот крутить, заместо кобылы слепой по кругу ходить! Ты мне, бугай, теперь всех бомжей заменишь!
Бессарабец снова ударил Кольку, на этот раз — кулаком по голове. Искры, как из-под электродной палочки, сыпанули из Колькиных глаз. Колька уже почти не чувствовал боли, чувствовал только непереносимую обиду и детское изумление: как же так это? Как? Зачем? Он, хозяин, он, корешок жизни, — вмиг споганился в падаль, стал хуже бомжа!
Бессарабец же подхватил с земли пышущий синим пламечком сварочный аппарат и, не помня себя, заорал снова что-то безразумное на слова уже неразделяемое:
— Ардэфрижэбейжги! Уходухоца!
Внезапно тон бессарабца резко поменялся, слова из него побежали совсем другие:
— А может тебя на кол? На колышек? Попозже или сейчас? На колышек? А? — нежно загундосил он. Но тут же и опять впал в ярость.
— А ну, гляди сюды! Гляди! Больше не придется!
Бессарабца метнуло чуть вбок, затем он опустился перед сидящим на корточки и вдруг направил синее пламя Кольке прямо в лицо.
Колька подбросил вверх окованные кандалами руки, но защититься как следует не успел: в глаза ему ударил такой же быстрый как сон, и такой же синий, как крыло грача или ворона (ежели смотреть на крыло снизу), огонь.
Цыган плеснул пламенем сначала в глаз левый, потом в глаз правый, и перед Колькиными очами вздулись два белых огромных пузыря, затем пузыри эти лопнули, и прижались к глазным Колькиным яблокам две начищенные до резучего блеска алюминиевые сковородки. Через несколько мгновений упали вниз и сковородки и запылали калиновым огнем сами зрачки, зеницы. А потом уже все огни — синие, калиновые, белые, — стали стремительно и нагло гаснуть, темнеть…
Огонь темнел, гас, наливался густой чернильной синью и аспидной чернотой — пока перед глазами Козла не разлились, наконец, два бездвижных, мертво зыблящихся озера, два громадных черных провала.
Полуслепота, а может и полная слепота опускалась теперь на Кольку. Но, странное дело, в этот самый миг, миг полного или частичного ослепления (полностью он ослеп или частично, Колька разобрать никак не мог), странно, но именно в этот миг Колька увидел нечто, чего не видел никогда, и что условно можно было бы назвать Высшей Силой.
Не мышки! Нет! Огромное солнцебородое лицо тихо глянуло на него и тут же исчезло. Вместе с лаской, с любовью этого огромного лица исчезла и каменная, выламывающая из тела остатки сознания боль, пропал мертвый испуг слепоты. Кольке стало тепло и сладко от крови на лице, стало жарко и не стыдно от мочи, растекшейся по штанинам, он задрожал мелкой, страстной, почти любовной дрожью, и тут же на миг словно заплелся умом за разум, забылся…
— Ах ты, красавец мой слепенький… Душка, душка… — опять томно загундосил над вскоре очнувшимся Колькой бессарабец. — на животик ляг, на живот…
Колька почувствовал: ногам его стало холодно, а затем меж заголившихся, покрытых гусиной кожей ягодиц, словно бы вонзили дымящийся кол. Но и это унижение не убило Кольку. Ласка высшего прикосновения, ласка невиданного доселе лица, ласка чуть ощутимых облачных перстов — продолжалась. Ласка эта гасила боль, вынимала из сердца тугу. И поэтому Кольке стало вдруг все равно, куда с этой лаской великой плыть: вниз ли по Волге, в Бессарабию ли, в Москву ль…
30
— Опять твой педя-петушок бомжей приволочет!
— Ничё, нам и бомжи сгодятся…
Две грубоокрашенные в пшеничный цвет, одетые в цветное, частью высокомодное, а частью вульгарное и старое тряпье женщины разом рассмеялись. Обе они сидели в новеньких зеленых жигулях на заднем сиденье. Рядом стояли еще две машины. В каждой их них — и тоже сзади — сидело по квелому мужичку. Глаза у квелых, бледных, видно некормленых мужиков были черными плотными тряпицами аккуратно завязаны, рты — заклеены, хоть и прозрачным, но плотным скотчем. Правда, ни кричать, ни вырываться мужики с черными повязками на глазах, кажется, вовсе не собирались.
— Возись потом с ими, с бомжами… Как не мужики совсем!
— А чё. Стояк небось есть, а барабан крутить всякий может! С паршивой собаки хоть шерсти клок!
Женщина постарше вдруг высвободила из-под кофты обе руки, одну руку этой самой псиной изогнула, другой же рукой стала выщипывать у воображаемой собаки шерсть: из спинки, из спинки, из-под живота, из хвоста! Женщина помоложе тоже не отставала, с охотой принимая участие в игре: она медленно складывала кукиш и водила им вокруг “собаки”, потом вместо кукиша выкруглялось у нее вдруг из двух пальцев кольцо, в кольцо это входил палец указательный, смех из жеманного и робковатого превращался в грозный, пекучий, дерзкий…
— Федоровцев везем… Глазных… С операции… Ох, умора! Это ж надо такое придумать! Ну твой петух дает, ну дает! — на несколько мгновений приостанавливая смех, постанывала та из женщин, что была помоложе.
Однако смех ее тут же вскипал вновь.
31
По вялой, белой щеке Козла текла мелкая одиночная слеза.