Страница 1 из 5
МАРК ТВЕН
Роман Алонзо-Фиц Кларенс и Розанны Этельтон
I
Было уже довольно поздно; стоял холодный, зимний день. Маленький городок штата Мэн, Истпорт, утопал в только что выпавшем, глубоком снегу. На улицах недоставало обычного движения. На всем протяжении ничего не было видно, кроме мертвенно-белой пустоты и полнейшей тишины, т. е. виноват, тишину было не видно, а слышно. Тротуары казались глубокими, длинными канавами, с валами снега по обеим сторонам. Время от времени слышалось слабое, далекое шарканье деревянной лопаты и, если вы быстро умеете схватывать вещи, то заметите мелькание то появляющейся, то исчезающей в одной из этих канав черной фигуры; по движениям ее вы легко можете узнать, что она выбрасывает лопатой снег. Но смотрите скорей, иначе вы не увидите этой черной фигуры, так как она скоро бросит лопату и пойдет домой согреваться, потирая окоченевшие руки. Да, было так жестоко-холодно, что ни снегосгребальщики, ни кто бы то ни было, не могли дольше оставаться на улице.
Скоро небо потемнело; поднялся ветер и начал дуть сильными, беспокойными порывами, вздымая целые облака снегу. Одним таким порывом загромоздило всю улицу, как могилами, поперечными рядами сугробов; через минуту, другой порыв покатил их в другую сторону, срывая с их острых верхушек тонкую снежную пыль, как буря срывает пену с морских валов; третий порыв сметал все чисто на-чисто, как ладонь вашей руки. Это была шалость, это была игра, но каждый порыв ветра подсыпал немного снегу в тротуарные канавы, и это было дело.
Алонзо-Фитц Кларенс сидел в своей уютной и элегантной маленькой гостиной, в красивом, шелковом темно-синем халате, с искусно вышитыми обшлагами и отворотами из малинового атласа. Перед ним стояли остатки завтрака, и дорогой, изящный столовый сервиз вполне гармонировал с грациозным, богатым и красивым убранством комнаты. Посредине горел веселый огонь.
Яростный порыв ветра встряхнул окошко и большая волна снега разбилась об него с мокрым шумом, если можно так выразиться. Красивый молодой человек проговорил:
— Это значит, что сегодня выйти невозможно. Что же, я очень доволен. Только как мне быть с обществом? Мама, тетя Сюзанна? Это все прекрасно, но ведь они, как бедные, всегда при мне, а в такой мерзкий день, как сегодня, хочется чего-нибудь нового, какого-нибудь свежего элемента, чтобы подострить как-нибудь тупость этого печального плена. Хорошо сказано, но ровно ничего не значит. Пожалуй, гораздо лучше не острить его, а как раз наоборот.
Он взглянул на свои красивые, французские каминные часы.
— Часы опять врут. Они никогда не знают, который час, а если и знают, так врут, что сводится к одному. Альфред?
Ответа не было.
— Альфред!.. Хороший слуга, но так же неаккуратен, как часы.
Алонзо дотронулся до пуговки электрического звонка, в стене, подождал с минуту, затем опять прижал ее, опять подождал несколько минут и сказал:
— Батарея не в порядке, без сомнения. Но раз уж я принялся за дело, то узнаю, который час.
Он подошел к телефонной трубке, у стены, дунул в свисток и позвал: «Матушка!», повторив это два раза.
— Бесполезно! Матушкина батарея тоже не в порядке. Внизу ничего не добьешься, это ясно.
Он сел к бюро разового дерева, оперся о его левую сторону подбородком и произнес, как будто в пол: «Тетя Сюзанна!»
Тихий, приятный голос ответил: «Это ты, Алонзо?»
— Да. Мне здесь так хорошо и вниз идти лень; но я в ужасном положении и, по-видимому, помощи не дождусь.
— Боже мой, в чем же дело?
— Дело, могу вам сказать, важное!
— О, не томи меня, голубчик, какое же дело?
— Я хочу знать, который час.
— Ах, ты отвратительный мальчишка! Как ты меня напугал… и это все?
— Все, клянусь честью. Успокойтесь. Скажите который час и примите мои благословения.
— Ровно пять минут десятого. Благословения можешь оставить при себе.
— Благодарю. Они не сделали бы меня беднее, тетушка, и вас не могли бы обогатить настолько, чтобы вы могли прожить без других средств. — Он встал из-за конторки, бормоча: - Ровно пять минут десятого (он посмотрел на свои часы). А, — сказал он, — вы теперь идете лучше обыкновенного. Вы отстаете только на тридцать четыре минуты. Посмотрим мы, посмотрим… тридцать три и двадцать одна будет пятьдесят четыре; четыре раза пятьдесят четыре будет двести тридцать шесть. Вычитаем один — остается двести тридцать пять. Теперь верно.
Он начал переводить стрелки часов до тех пор, пока они дошли до двадцати минут первого часа. Тогда он сказал: «Теперь попробуйте идти верно, хоть несколько времени… или я, вас разобью вдребезги!»
Он опять сел к конторке и сказал:
— Тетя Сюзанна!
— Я, голубчик!
— Завтракали?
— Да, конечно, час тому назад.
— Заняты?
— Нет — шью. А что?
— Есть кто-нибудь?
— Нет, но кое-кого жду в половине десятого.
— Мне бы хотелось, чтобы ко мне пришли. Я так одинок. Мне хочется разговаривать,
— Ну и прекрасно, разговаривай со мной.
— Но это слишком секретно.
— Не бойся, говори. Здесь никого нет, кроме меня.
— Я просто не знаю решиться мне или нет, но…
— Но, что? О, не останавливайся! Ты знаешь, что можешь мне довериться, Алонзо, знаешь, что можешь.
— Я чувствую, тетушка, но дело очень серьезное. Оно глубоко затрагивает меня; меня и всю семью и даже весь приход.
— О, Алонзо, скажи мне! Я не выдам ни одного слова. В чем же дело?
— Тетушка, если бы я смел…
— О, пожалуйста, продолжай! Я люблю тебя. Скажи мне все. Доверься мне. Что же это такое?..
— Погода.
— Провались твоя погода. Я не понимаю, как ты можешь так издеваться надо мной, Лонь.
— Ну, ну, тетенька, миленькая! Я раскаиваюсь, клянусь честью, раскаиваюсь, я не буду больше. Вы прощаете меня?
— Да, потому что ты кажешься таким искренним, хотя чувствую, что не следовало бы прощать. Ты опять одурачишь меня, как только я забуду этот раз.
— Нет, я не буду, честное слово. Но эта погода, о, эта погода! Вы принуждены поддерживать в себе бодрость искусственно. Снег, ветер, вьюга и жесточайший холод! У вас какая погода?
— Теплая, дождливая и грустная. Печальные прохожие идут по улицам; дождь льется целыми потоками с каждого прута из распущенных зонтиков. Перед глазами моими, вдоль улицы, тянутся двойные нескончаемо-длинные, сплошные навесы из зонтиков. Я развела огонь для развлечения и отворила окошки для свежести. Но все напрасно, все бесполезно: в них врывается только благоухающее дыхание декабря, противный, насмешливый аромат цветов, царствующих снаружи и наслаждающихся своим беззаконным изобилием, в то время, как человек падает духом, они бросают ему в лицо свое радостное, роскошное одеяние, когда душа его облечена в прах и вретище и сердце его разбито.
Алонзо открыл было рот, чтобы сказать:
«Вам бы следовало напечатать это и вставить в рамку», — но сдержался, услышав, что тетка с кем-то говорит. Он отошел в окну и посмотрел на зимнюю картину. Буря гнала перед собой снег яростней, чем когда-нибудь; ставни хлопали и трещали; покинутая собака, с опущенной головой и отставленным от службы хвостом, искала убежища и защиты у наветренной стороны; молоденькая девушка, по колена в снегу, пробиралась по сугробам, с головой завернувшись в капюшон своего ватерпруфа и отвертываясь от ветра. Алонзо вздрогнул и сказал, со вздохом: «Нет, уж лучше грязь и пронизывающий дождь и даже дерзкие цветы, чем это!»
Он отвернулся от окна, ступил шаг и остановился, прислушиваясь. Слабые, милые звуки знакомой песни поразили его слух. Он стоял с бессознательно вытянутой вперед головой, упиваясь мелодией, не шевеля ни ногой, ни рукой, едва дыша. В исполнении песни был маленький недостаток, но Алонзо, казалось, что он придавал особенную прелесть песне, а не только не портил ее. Недостаток состоял в заметном понижении третьей, четвертой, пятой, шестой и седьмой ноты припева или хора. Когда пение кончилось, Алонзо глубоко вздохнул и сказал: «Ах, я никогда не слышал, чтобы так пели, скоро, скоро, милый!»