Страница 18 из 77
Мышь — молдаванка с невероятной богатой родословной — но разве не одна она на всех мышей мира, как одна на всех людей мира родословная от Адама и Евы, перестает принюхиваться и опускает мордочку, что-то подхватывает с пола, грызет. Стремительный бросок. Это кот с неизвестной нам родословной, — но, безусловно, единой на всех кошек мира, — бросается из-под другого камня, на грызуна, и моментально приканчивает укусом под шею. Не до игр. Животное слишком голодно, чтобы мучить мышь, то притягивая к себе за хвост, то подбрасывая в воздух ударом лапы. Кот, мерзко и утробно урча, оттаскивает мышь в подвал, чтобы сожрать тайком от десятка других кошек, только и ждущих момента, чтобы отобрать еду. Небо темнеет. Начинает накрапывать.
Котовского привозят в кишиневскую тюрьму, которую разрушат спустя каких-то два года, и она останется только на фотографии, — черно-белом снимке, честь откопать который среди городских архивов выпадет тогда еще не писателю, а просто журналисту Лоринкову. Белое здание. Простейшая побелка, два башни по краям, а между ними большая стена, скорее прямоугольная, чем квадратная, и на фото перед тюрьмой — поле. Оно станет республиканским стадионом, и на нем в 1993 году сборная Молдавии дебютирует в мировом футболе, обыграв со счетом 3:2 команду Уэльса, и юный Лоринков, сидящий в пятом ряду сектора «Б», на радостях выпьет бутылку шампанского прямо на трибунах, полностью забитых, и на следующее утро встретит первое из ста тысяч своих похмелий. А в 1917 году — два жандарма. Стоят, вытянув руки по швам, и очевидно, зачем фотограф велел им встать на поле рядом с тюрьмой, — чтобы было понятно, что же это за здание, — ведь впечатления тюрьмы кишиневская тюрьма вовсе не производит. Просто здание. Котовский глядит на него, когда повозка подъезжает к тюрьме, и уже внутри, во дворе, с улыбкой приветствует надзирателей, хорошо ему знакомых. Снова Гриша. На этот раз, понимают и он и надзиратели, путь из тюрьмы ему один — в могилу, бежать не дадут, он уже всех в этом крае достал, он пария, никто, поэтому Котовский в душе признает бесполезность всяких попыток бежать, его история кончилась. Заселяют в камеру.
Григорий находится в одиночке, конечно же, и вход в камеру охраняют два вооруженных часовых, которые сменяются каждые пять часов, чтобы глаз был свежий. Котовский выдохся. Он это прекрасно понимает, так что даже не пытается примериться глазом к окнам, дверям, решеткам, и вообще, хотя бы в воображении, сбежать из заключения. Полный проигрыш. Что самое обидное, Котовский узнает от надзирателей, что особого интереса к нему общество не выказывает, — теперь новые герои, поговаривают что-то о политике. Посещений нет. И не потому, что они запрещены, а они запрещены, — просто к Григорию никто не приходит, не стучат в двери его камеры восторженные девицы, подкупившие надзирателей, не приходят ученые, исследовать наклонности Знаменитого Преступника. Не увещевают попы, не, не, не… Остался один.
Григорий узнает, что дело его рассматривается в суде по законам военного времени, и присутствия обвиняемого не требует — особенно с учетом наклонностей рецидивиста — и юристы справляются с делом всего за неделю. Повесить в два дня. Григорий встречает приговор спокойно, отворачивается к окну, — в которое видны красные листья клена, завезенного по указу городского головы Шмидта, преобразившего Кишинев в достойный город, — и думает ночами, ожидая исполнения приговора, лишь об одном. Я давно уже умер и так, думает он, меня нет, меня нет, меня нет. Я никто, меня зовут никак, Никто Никакович, Никак Никтотович, никто, никак, никто, никак. Котовский прыскает.
Лоринков садится к окну читать «Волхва». Начинается дождь, поэтому Лоринков отодвигает пеструю плотную занавеску, которая позволяет дому хранить прохладу. Читает. Спрашивает в потолок, как он, черт побери, это делает? Вот-вот пойму, говорит он и хватает книгу, чтобы вырвать из нее, словно потроха, все самое важное и самое вкусное. Ага. Вот-вот это случится, думает довольно Лоринков. Как они это делают, думает Лоринков, — когда чувство того, что «вот-вот», отступает, — как они это делают? Полки молчат. Книги выстроены в ряд. Хеллер, Мейлер, Монтень, Апдайк, Барнс, внимание Лоринкова сосредоточено сейчас на Фаулзе и Стейнбеке. Лоринков точно знает, что дело не в таланте. Талантлив-то он так же. А в чем же дело? Времени понять нет. Дети и спать хочется. А вот и Матвей просыпается, и это значит, что пора собираться в сад. Лоринков кивает. Захлопывает книгу. Глядит в окно. За забором когда-то бывшего, а потом разрушенного, а потом начавшегося было строиться, но недостроенного кинотеатра, какая-то возня… Кот, какой-то, что ли. Мышь поймал?
На следующие выходные жена писателя Лоринкова отправляется к сестре, чтобы спокойно обсудить все возможные и невозможные в этом году хитросплетения сюжета сериала про лжецов с Тимом Ротом в главной роли, фасоны юбок и особенности характеров всех членов большой, и, как водится, недружной семьи. Дети по бабушкам. Лоринков вытаскивает из полки книгу, и читает ее, сев на пол на кухне. Понял, наконец, говорит он. Писатель Лоринков и вправду понимает, — понимает, что ожидание и было секретом. Ничего не чувствуя, — торжество, как всегда, — придет позже, он встает с пола, чтобы выпить еще чая, которого он в последнее время пьет слишком много, пальцы пухнут, даже кольцо обручальное еле налазит. Потягивается. Безо всякой связи думает, что жизнь, она такая же — смысл ее это ожидание того, что вот-вот случится. А что? Бог знает. Ничего нового, думает Лоринков, а сколько времени потратил на то, чтобы прийти к этим ошеломляющим своей банальностью истинам. Ведь ему уже за тридцать, а первые мысли на этот счет стали посещать его в двадцать пять, если не раньше.
Но и стараться понять, понимает он, это тоже ожидание, так что… Дальнейшие мысли спугивает телефонный звонок. Ошиблись номером.
Ночью в коридоре тюрьмы Григорий слышит шум, и понимает, что это за ним — камера расположена в «аппендиксе», и ее дверь — единственная, куда ведет этот коридор — его. Котовский садится. Григорий глядит на себя, желая удостовериться, как тело ведет себя перед естественной гибелью от удушья. Могло быть лучше. Пальцы дрожат, хотя, утешает себя Котовский, может быть, это он просто спросонья, да и прохладно по утрам, чай, не лето, кстати, а что там у нас за день. Октябрь, восьмое, отвечает на его вопрос надзиратель, распахнувший перед посетителями двери, и Григорий с изумлением видит перед собой трех шоферов. Деловитые. На автомобиле, что ли, повезете, спрашивает он пораженно, и это так удивляет Григория, что он на минуту забывает о слабости и волнении, и если, если откровенно, о страхе. Куда повезем? Почему на автомобиле? Посетители недоуменно переглядываются, и Котовский и трое мужчин некоторое время испытывают затруднение, пытаясь понять, что имеют в виду собеседник. Вы о каком автомобиле? Потом мужчины глядят на себя и до них доходит, наконец, смысл вопроса Григория, отчего они улыбаются. Объясняют. Товарищ Котовский — от непривычного обращения Григорий слегка морщится, — мы принесли вам свободу, мы из Одессы, мы представители первого чрезвычайного революционного… Еще раз. Григорий просит повторить, тяжело садясь на кушетку, и только сейчас чувствует, как отяжелели его ноги, крепкие ноги гимнаста, на которых он перескакивает перила окружного Кишиневского суда. Революция! Ура, ревут во дворе тюрьмы, и Котовский припоминает, что в городе слышны были какие-то крики, но он списал их на проявления радости или горести из-за очередной победы русского оружия, ну или поражения. Митингуют. Да, заросли вы в лесах да чащах, товарищ Котовский, говорит один из шоферов, и ставит Григория в «курс текущей политической ситуации», и хотя тот был в курсе событий Февраля, — все как при царе, но только без царя, — но октябрьский переворот… Что же это будет? А будет, товарищ Котовский, власть Советов, крестьян и рабочих, восторженно говорит один из этих чудаков в кожаной одежде, и Котовский с улыбкой думает, что очков ему не хватает, но молчит. Посетители говорят. Они объясняют Григорию, что им нужна поддержка, им нужны люди, и, стало быть, им нужны связи Котовского и его революционная армия, которую следует поставить под ружье и красный флаг Свободы. Трепачи и провокаторы. Это Григорий понимает уже на десятой минуте разговора, но если судьба послала тебе перстень в тухлой рыбе, то не стоит воротить нос. Котовский освобожден. Вчерашний смертник, он прощается с надзирателями, просит не держать на него зла, — чем, кажется, вновь начинает завоевывать расположение масс, — и покидает тюрьму на автомобиле. Арестанты выпущены. Двое здоровых жандармов, которых несколько дней назад владелец первой кишиневской фотомастерской, господин Филипп Руже, снял на фоне тюрьмы, остаются наедине с массой бывших заключенных. Толпа ревет. Жандармов убивают. Толпа заключенных бросается прочь из тюрьмы, и несется через поле, разделяющее тюрьму и монастырь, за которым начинается город. Толпа хочет погрома и убийств, но не евреев, а богатых и властей, через которых столько перетерпели. Среди заключенных много рабочих, — их в 1905 году расстреливали боевыми патронами во время мирной забастовки, а оставшихся в живых держали в тюрьме, словно вино на выдержку. Памятная доска этим рабочим висит, — картинно покосившись, — на воротах стадиона «Динамо», под зеленой травой которого покоятся кости двухсот человек, убитых войсками, прибывшими из Одессы в 1905 году. Рты покойных разинуты. В челюстях набита земля. В черепах — земля. Скрюченные кисти хватают землю. Земля везде. Так под землей же. Больше всего скелетов лежат на глубине десяти метров — там была яма, — под воротами с правой стороны стадиона. Теми самыми, в которых в 1966 году стоял сам Яшин, во время дружественного матча между кишиневским «Нистру» и московским «Динамо». Москвичи выиграли.