Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 8



А Юния Дм[итриевна] что выдумала! (это было в карете, на пути в Лигово), что будто Ляля ее — страстной натуры, потому что у нее есть ямочка на подбородке. «Да откуда ей быть страстной?» — возразил я и рассказал следующую легенду о происхождении Ляли: Ал[ександр] Пав[лович] и Юн[ия] Дм[итриевна] пошли однажды купаться, он в мужскую, она в женскую купальню. Ю[ния] Д[митриевна] выпустила икру, которая попала в мужское отделение, а Ал[ександр] Пав[лович] случайно наплыл на нее и оплодотворил — и вышла Ляля. Это понравилось особенно Ник[олаю] Апол[лонови]чу.

Вчера ко мне как снег на голову явился Виктор Мих[айлович]: приехал служить. Вам свидет[ельствует] свое почтение.

Я схожу с ума от тоски, работы и геморроя: письмо длинное, но я отдыхаю за ним, как и всегда за писаньем. Видно, это в самом деле моя стихия.

Поклонитесь от меня А. П. Попову и пожелайте счастливого пути. Ну, прощайте, и будьте здоровы и счастливы.

Искренно желающий Вам всякого успеха и счастья

И. Гончаров.

Возвращаясь из Царск[кого] Села от Краевского на днях, я случился в одном вагоне с Алек[сандрой] Алек[сандровной] и ее младшей сестрой; обе они закрылись вуалями от меня. Она кругом виновата и против себя, меня, совести — и должна казаться обиженной если не всю жизнь, то долго, пока не переменятся ее обстоятельства. Мне нехорошо от того, но ей должно быть еще хуже, если только у нее есть немного совести и хоть кусочек неиспорченного сердца.

Ю. Д. ЕФРЕМОВОЙ 1 августа 1858. Петербург

Благодарю Вас за приглашение: если не опоздаем, так в исходе пятого придем с Виктором, но Вы нас не ждите: если мы придем, то не позже исхода пятого часа. А нет — так вскоре после обеда придем и пойдем вместе гулять, в случае хорошей погоды. Я думаю, что обедать не придем: у нас сегодня комитет.

До свидания.

Гончаров.

А. Н. ОСТРОВСКОМУ 16 августа 1858. Петербург

Милостивый государь Александр Николаевич,

только три дня тому назад получил я чрез Горбунова три из Ваших комедий: 1. «Свои люди — сочтемся», 2. «Семейная картина» и 3. «Утро молодого человека», и тотчас же последние две подписал, а первую вчера при рапорте представил в Ценсурный комитет. Сверх того, я предупредил о ней Егора Петровича Ковалевского, чтобы он поговорил о ней министру, и на днях зайду к нему опять, напомню ему, да еще поговорю с секретарем канцелярии министра Добровольским, который, кажется, изготовляет о поступающих в Главное управление ценсуры сочинениях доклады.

Сомнения нет, что комедия в измененном виде пройдет, но мне хотелось бы, чтобы она прошла в прежнем виде: я буду настаивать на этом, но боюсь, что не захотят нарушить формы, то есть не найдут достаточного повода изменить прежнее решение.

Письмо Ваше я давно получил, но не отвечал, потому что хотел сказать что-нибудь побольше о Вашем деле, а сказать пока нечего. Кушелев уехал, и я не понимаю, отчего Горбунов не прислал остальных комедий: разве еще не все доставлены от Вас самих. Я попрошу ускорить докладом, и, как скоро состоится в Главном управлении решение, я тотчас же Вас уведомлю.



Остаюсь искренне Вам преданный

И. Гончаров.

16 августа

1858.

Я. П. ПОЛОНСКОМУ 13 сентября 1858. Петербург

К сожалению, и сегодня я не смог исполнить Вашей просьбы, почтеннейший Яков Петрович, то есть подписать программы: подлинная была на дому у секретаря и он сегодня вечером пришлет ее ко мне. Между тем посылаю программу опять: не поправите ли Вы одно отмеченное мною карандашом место? Оно темно и подает повод Бог знает к каким толкам «крайностей». Если завтра утром, часу в первом, Вы мне ее возвратите, я тотчас же подпишу.

Жалею, что сегодня я не могу быть у Вас: я занят вечером, но вечеров много впереди, и я явлюсь непременно. Супруге Вашей почтительно кланяюсь.

Ваш

И. Гончаров.

13 сент[ября]

1858.

И. И. ЛЬХОВСКОМУ 17 сентября 1858. Петербург

17 сентября, 1858.

Много наговорили мы друг другу «жалких слов», и того и гляди тонкая и скрытая обида или чувство обиды превратится в неуклюжую ссору Ивана Иваныча — с Иваном Никифоровичем. Вы написали по поводу меня и к Майковым, и ко мне. Сегодня я прочел и то и другое. Вы думали, что я оскорблюсь, — нет, я не оскорбился. Вы требуете, чтоб я согласился с Вами, — в чем? В том, что основой нашей симпатии было наше взаимное положение, то есть положение публики к художнику? Пожалуй, между прочим и это: что же может Вас обрадовать в этом согласии? Это ведь только один из путей, которые вели к симпатии, а путей этих много, и они бывают различны как в дружбе, так и в любви. Как возникла дружба, с чего началась — это можно и забыть, лишь бы была жива развившаяся из того симпатия. Посадили ли семя или случайно упало, лишь бы дало цвет и плод. Вы сами же после говорите, что мы наслаждались друг другом, и между прочим, я — в такие минуты, когда обыкновенно бывает не до друзей: конечно не затем, чтоб Вы за мной ухаживали. Но ни в том, ни в другом из Ваших писем я не нашел прямого ответа на то, зачем Вы извлекли из меня согласие, «что Вы ничем мне не обязаны, что это мог бы сделать и Панаев» и т. д. Зачем твердили об этом? Какой повод подал я? Вы избегли этого ответа и начали вместо того — по вашему обыкновению — тонко «определять» свойство и историю наших отношений, что было вовсе не нужно. Только вскользь упомянули, что Вам легче бы было быть обязанным Панаеву, нежели мне, потому что там нет дружбы, и, следовательно, Вы бы, дескать, не тяготились ответственностию за неуспех. Вот логика! И Вы еще называете мою речь запутанною! Это бы было и логично, и деликатно в таком только случае, если б Вам пришлось выбирать между двумя рекомендациями: моей и Панаева, и Вы бы предпочли его и уклонились от моей, тогда, чтоб не оскорбить меня, Вы могли бы привести эту причину. Но теперь, когда это случилось уже наоборот, — к чему послужила эта причина? Приведение ее не имеет цели: разве легче от того, что и Панаев сделал бы то же, когда Вы не успеете в Ваших намерениях? То есть разве я меньше буду компрометирован Вашим неуспехом, предположив, что Вы и без меня бы поехали? Нет, говоря мне о рекомендации, Вы не могли иметь этой цели — это нелогично. Нет, у Вас, как мне казалось, была другая цель: Вам было тяжело и стыдно — так я думаю — быть обязанным не непосредственно самому себе и Вы стали, Вы искали предлога отделаться от этой симпатии, которая могла, в глазах других, компрометировать Вас, указывая на quasi-одолжения как источник ее. Вот только что — и одно это — могло возмутить меня. Вот почему, в каком смысле я назвал это черствостью: я не считал Вас способным, ради толков, слухов, сплетней и ложного самолюбия, пожертвовать дружбой. Что касается до одолжений, до благодарности etc., etc. - я не признаю этого и не считаю Вас себе обязанным: если Вы будете думать и утверждать противное, мне дела нет, я буду знать это про себя. — Не думайте также, чтоб я боялся Вашего неуспеха по причине своей рекомендации: нет, если я буду бояться Ваших авторских неудач, то совсем по другой причине. А за себя я не боюсь: ведь Вы что-нибудь да напишете непременно — вон уже я и оправдан. А если Вы выдвинетесь из толпы, сделаетесь заметны, громки — это уже роскошь, которой можно желать, но не требовать.

Но оставим всё это: останемся при своем мнении: я буду думать, что Вы, склоняя меня согласиться, что я только «желал» быть часто Вам полезным и что рекомендация могла бы сделаться и без меня, хотели загладить в глазах других следы quasi-одолжений, и вместе с тем надо было загладить и следы симпатии, а Вы думаете, что моя симпатия кончилась оттого, что Вы перестали за мной ухаживать, — от этого ни Вам, ни мне хуже не будет, тем более что мы долго, а может быть и никогда не увидимся. Да притом, как вы справедливо сказали, — я стал до цинизма равнодушен ко всему, следовательно, и без всего другого, а только по этой причине не утешал бы уже Вас своей и не утешался бы сам Вашей дружбой. Да, я притупился ко всему и с недоумением каждый день спрашиваю, что из этого всего будет. Напрасно только Вы называете меня наружно — равнодушным к самому себе: нет, и к себе равнодушен, уверяю Вас. Это, впрочем, закон природы, обычные явления старости. Уж теперь ни Л[изавета] В[асильевна], ни А. А., ни что другое не развлекут меня. Самосохранение — конечно есть: то есть я ищу побольше покоя, удобства, отсутствия м(ки — да в ком же этого нет? И роман мой (писанный), о котором Вы упомянули, как блеск потухающей лампады, на минуту оживил меня, и только тогда, когда Вы слушали и рукоплескали ему. Дня три сряду на днях слушали его Краевский, Дудышкин, Никитенко и как рукоплескали, но я уже был холоден. Они тоже, то есть двое из них, знают дело, но всё это не — Вы: следоват[ельно], не один только Ваш тонкий суд и не одно ухаживанье трогало меня, но и что-нибудь такое, что принадлежало самим Вам. Скажу Вам последнее слово об этом всем или вовсе не об этом, а обо мне и о Вас, о нас обоих. Если я, по Вашем возвращении, буду в таком же или, не дай Бог, в худшем положении, то есть если апатия моя есть мое нормальное, безвыходное положение, тогда, конечно, я буду равнодушен и к Вам, насколько буду равнодушен ко всему, но если бы (чего, впрочем, не ожидаю) почему-нибудь я проснулся и воскрес, то, нет сомнения, забуду не только то, о чем писал, но и щекотливый предмет, породивший эти письма, и разговор, и Ваши слова, и буду радоваться только Вашему возвращению и успеху, то есть встречу Вас по-прежнему, — не сомневайтесь. Я это сужу, между прочим (кроме того, что я знаю, как недолговечна вражда в моем сердце), потому, что я неумеренно обрадовался, узнавши, что Вы и в Лондоне, и в Париже, как будто сам там был. — «Как он еще молод! — сказала про вас Старушка, прочтя письмо ко мне, — да на него и сердиться нельзя». Какова! вот Вам полный повод обидеться! Напишите если не ко мне, то хоть к ней о получении этого письма.