Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 127

— Вы сестрой мне сделались, я вас после отца больше всех на свете люблю, — шептал он и припадал губами к ее руке. — Берегите отца, утешьте его, если что случится…

— Что вы, что вы, Саша! Зачем предполагать дурное! — тревожно говорила она.

Порой к ним присоединялся штабс-капитан, Марья Дмитриевна и Антон. В их кружке шли тихие и грустные речи о будущем. Штабс-капитан угрюмо хмурил брови и шагал по комнате. Он стал неузнаваем, его лицо похудело, обвисло. Его речи сделались немногословны, иногда он просиживал молча по целым часам. По временам он стискивал зубы, когда Марья Дмитриевна начинала почти причитать над молодыми людьми, готовившимися к войне;

— Скоро, скоро, дорогие мои, проводим мы вас в путь, — вздыхала она. — Как красное солнышко, закатитесь вы, и бог знает, когда вернетесь к нам, старикам…

— Генералами приедем! — шумно смеялся брат Иван.

— Ох, батюшка, не до поживы, а были бы живы! — вздыхала старуха.

— Ну, мама, что вперед тосковать! — вмешивалась в разговор Катерина Александровна.

— И то тоску нагнали! — бормотал штабс-капитан. — Авось все кончится до той поры… Будем живы — увидим… Да, я вот счастливее их был, — задумчиво шептал он. — Бобылем был… Ни отца, ни матери не было… никто не заплакал бы, если б…

Он не договаривал начатой фразы, а по его обвислым грубым щекам катились крупные слезы.

— Ну, полно, отец! — ласково говорил Александр. — Неужели нет других разговоров? Еще и живы будем и счастливы… Ты не волнуйся, у тебя вон вместо дочери останется покуда наша Катерина Александровна, а там и мы приедем…

Александр, обняв одной рукой старика, тихо ходил с ним по комнате и утешал его, как слабую женщину. В эти минуты в мягком, задушевно говорившем юноше трудно было узнать того резкого кадета, который возмущал Старцева своею мужиковатой грубостью.

Безмолвным, но не безучастным свидетелем всех этих мелких сцен являлся Антон. Тихо склонив голову на плечо матери или сестры, он задумчиво следил за действующими лицами, всматривался в выражение их физиономий, вслушивался в звуки их голосов. От его больших, умных глаз не ускользала ни тихая грусть сестры, ни слезливая мина матери, ни мужественная печаль Александра Прохорова, ни крупные слезы старого инвалида, ни беззаботная, удалая веселость и беспечность Ивана Прохорова. В детской голове мальчика мелькали мысли о том, что старому штабс-капитану, должно быть, очень тяжело, что Александр Прохоров очень, очень любит отца, что Иван Прохоров совсем мальчишка, что сам он, Антон, горько, горько заплакал бы, если бы ему пришлось оставить мать и сестру. В эти минуты он начал отдавать себе полный отчет в своих чувствах к своей семье; он понял, что он горячо, всей душой любит эту семью. В эти минуты он стал сознательно уважать штабс-капитана как доброго отца и Александра Прохорова как доброго сына. Иногда он думал: «У меня был тоже добрый отец!» — и ему вспоминалось, как его отец тешился его играми на пустынных островах во время поездок за щепками, как его отец говорил ему заботливым голосом, смотря на его купанье в заливе: «Не заходи далеко, там глубоко, оступиться можешь». Теперь он как будто слышал снова не только эти слова, но тот тон, которым они говорились, и в этом тоне ему слышалась любовь: «И я ведь любил, очень любил отца, я бы тоже горевал, если бы мне пришлось идти от него на войну», — думал мальчик, и перед его глазами восставал образ сгорбленного, больного старика, исчезающего бесследно среди тумана осеннего вечера… Голубые глаза мальчугана подергивались слезами, и он крепче прижимался к матери или к сестре. Иногда в эти минуты Александр, обняв Антона, тихо говорил ему:

— Ты тоже пиши мне обо всем, об отце, о себе… о сестре пиши. Они, может быть, скроют что-нибудь, а ты откровенно пиши все, хотя бы и не радостные вести… Мы мужчины с тобой, мы должны смотреть прямо в глаза всякому горю…

— Я буду писать! Что мне скрывать, — серьезно отвечал мальчуган и в душе гордился, что он будет переписываться со своим взрослым другом, что этот взрослый друг полагается на него.

IV



ПРОДОЛЖЕНИЕ ПРЕДЫДУЩЕЙ

А дни все летели и летели вперед…

Наступала весна, тяжелая, грустная, полная тревожных ожиданий весна; казалось, что для всех решался вопрос: быть или не быть. Все как будто находились в томительном недоумении и спрашивали: что будет теперь? Ответа еще не было, и покуда во всем и на всех преобладал черный цвет: одни носили траур по убитым родственникам, другие по умершем государе, третьи облачились в черное ради моды. В самом приюте Белокопытовых вместо голубых и красненьких гарусных кисточек на головах девочек появились кисточки из черной шерсти; кроме того графиня Белокопытова, рыдая и поминутно сморкаясь, обратилась к воспитанницам с речью о том тяжелом времени, которое настало. "Благодетеля, благодетеля нашего мы похоронили!" — говорила она и раздала собственноручно по черному ситцевому платочку на каждых двух воспитанниц, которым велено было разрезать эти платочки на косыночки и носить их на шее. В магазинах недоставало черных материй, и вещи этого цвета поднялись в цене до невообразимой степени; в феврале самый простой креп стоил вчетверо дороже, чем в январе. Даже мелочи, даже безделушки женского туалета напоминали о войне; браслеты с замками в виде пушек, черные цепи и черные кресты, булавки с мертвыми головками, брелоки в виде ядер, все это говорило: memento mori [8]. Шутихи модного света нашли возможность играть в общественную печаль и обшивали белым кружевом черные платья. В городе царствовала тишина: на улицах не слышалось привычных звуков шарманок, в домах не раздавалось звуков фортепиано, нигде не давалось балов, театры были закрыты. Случайные обстоятельства прекратили наконец разные пиры бессмысленных кутил и заставили город принять тот серьезный вид, который шел более к поре общественных бедствий, чем шум пьяных обедов и вакхических балов. Теперь все затихло. Что это было: слезы ли перед радостью или предчувствие грядущих бед?

В эту скорбную пору в корпусе шли экзамены, то есть наступило тревожное и деятельное время. Одни воспитанники платили сторожам гривенники, чтобы их будили в четыре часа; другие тайком не спали до трех часов; третьи забивались в какой-нибудь отдаленный угол со своими тетрадями и лекциями; все «зубрили» все пройденное и дрожали за свою участь, боясь «провалиться». В корпусе, несмотря на необходимость, несмотря на желание приготовиться к экзаменам, не позволялось заниматься дольше указанного срока, точно каждый юношеский мозг обязан был усвоить все необходимое в отмеренный для всех промежуток времени. На молодых лицах были видны следы утомления и усталости. Александр Прохоров тоже заметно побледнел и похудел, иногда даже его глаза были припухшими и красными. Перемена в его лице была так сильна, что ее не могли не заметить даже посторонние люди.

— Что это вы, батюшка, кажется, совсем заучились, — заметил ему при встрече Старцев, считавший своим долгом любезничать с «новым поколением».

— Нельзя же не приготовляться к экзаменам, — уклончиво ответил Александр Прохоров.

— Э, да вы не налегайте очень, — посоветовал Старцев. — Теперь не такое время, чтобы заниматься разными формальностями и строгостями. Теперь люди нужны; вон из академии медиков почти без экзаменов выпускают.

— Я не намерен получать хорошие баллы Христа ради, — ответил Александр Прохоров, — и дураком стоять на экзаменах не привык.

— Да ведь результат-то будет один и тот же, — усмехнулся Старцев. — Или из чувства гражданской гордости хотите свято исполнить свой кадетский долг?

— Просто краснеть не хочу, как краснел прежде, когда вы упрекали меня за непонимание всей глубины великих произведений любимого вашего Державина, — с усмешкой ответил Александр Прохоров.

— Э, батюшка, другие времена — другие нравы! — похлопал Старцев по плечу Прохорова. — Для России наступает великое время.

8

помни о смерти (лат.).