Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 127

— Отец не был таким трусом, как ты, — резко вставил свое слово брат Иван.

— Он мне с Ваней никогда не говорил, но я знаю, что ему приходилось выносить тысячи унижений из-за каждого куска хлеба… До нынешнего лета я очень редко думал об этом… А вот теперь все эти толки о войне заставили призадуматься серьезно. Видно, своя рубашка к телу ближе. Покуда он терпел, нам и горя мало было, а теперь, как увидел я, что и самому, может быть, придется так жить, то просто дух захватило. Терпел, терпел он, и вдруг придется еще не только за себя страдать, а и кормить калеку сына… Нет, уж до этого я не доведу дела. Лучше пусть он поплачет один раз о том, что я умер, чем медленно будет страдать, глядя на не годного ни на что дармоеда…

В словах Александра Прохорова звучали совершенно новые ноты: это уже был не прежний мальчик, беззаботно ухаживавший за Катериной Александровной, это уже был не прежний добродушный толстяк кадет, по-видимому, нисколько не заботившийся о будущем. Во всем складе его ума произошла заметная перемена. Юношеские толки о начинавшейся войне впервые заставили его серьезно взглянуть в будущее. Его брат и некоторые юные товарищи исполнились воинственного пыла и толковали об отличиях и победах; но среди этих страстных толков некоторым юношам приходила иногда в голову и мысль о ранах, о лишениях, которые придется вынести в военное время. Эта мысль остановила на себе внимание и Александра Прохорова, и у него невольно возникли вопросы: что будет, если он, подобно своему отцу, на первых же порах останется без ноги или без руки? За что нужно будет приняться в этом случае, куда идти, каким образом добывать хлеб? Юноша перебирал все роды известной ему деятельности и пришел к заключению, что он не способен ни к какому роду занятий, что у него нет никакой подготовки, никаких знаний, кроме запаса сведений по части военного искусства. Тогдашнее корпусное образование действительно не походило на образование современных нам военных гимназий и не давало почти никакого общего образования, сосредоточиваясь исключительно на специальных военных науках. До сих пор недостаток знаний не замечался Александром Прохоровым; теперь же он ярко бил в глаза юноше и вызывал горькое сознание того печального положения, в котором придется ему остаться, если не будет возможности продолжать военную службу. Юноша, со свойственными ему откровенностью и прямотою, высказал товарищам свои тревожные мысли и вызвал бесконечные споры. Большинство горячих мальчуганов назвало Прохорова трусом и глумилось над тем, что он готовится к войне с мыслью о ранах, а не с мыслью о победах.

— Идет сражаться, а думает только о том, как его самого поколотят! — кричали они со смехом.

— О чем же больше и думать? — серьезно возражал Александр Прохоров. — О том, что я поколочу других, нечего думать, так как в этом будет вся моя цель. Пригоговиться же нужно только к тому, что надо будет делать, еели не удастся поколотить других.

— Ну, брат, тебе не военным бы быть, а штафиркой, — кричали задорные герои.

— То-то и худо, что ни вы, ни я не можем служить в гражданской службе, — спокойно замечал Александр Прохоров. — В гражданской службе одними носками ничего не возьмешь: там нужно, чтобы и в голове что-нибудь было.

— Еще бы! Чтобы быть хапугой, нужно также уменье?

— Да ведь для того, чтобы грабить, не нужно быть непременно статским.

— Ишь, как своих-то отстаивает! Ах ты философ!



Но среди этих расхрабрившихся птенцов нашлись немногие, которые перешли на сторону Александра Прохорова и вместе с ним обсуждали интересовавшие их вопросы. В несколько недель они передумали гораздо больше, чем в несколько лет предшествовавшей корпусной жизни. И не мудрено: события общественной жизни впервые задели их существенные личные интересы. В их умах уже бродило не одно довольно смутное чувство неудовольствия на мелкие будничные неприятности, но явилось отчетливое и резкое негодование на весь склад их жизни, на все ее направление. Юношество разделилось на кружки, спорило, шумело, волновалось, а несколько юных практиков уже кропали тайком воинственные стишки. Особенно удачным должно было выйти одно стихотворение, начинавшееся следующей картиной:

Среди этих волнений, споров и тревог молодежь шла ощупью к уяснению тех или других идей. Литература молчала или тоже изредка толковала о том, что

и далее этого не заходила. Тщетно стал бы искать в ней тогда какой-нибудь Александр Прохоров указания на то, что ему делать, если крест святой не сломит рога златой луны.

Но если она не отвечала на его вопросы, вызванные не одними его личными интересами, но интересами сотен людей, стаявших в таком же ожидании развязки, как и он, то еще менее склонности замечалось в обществе к разрешению таких смутных для самой спрашивавшей вопросов, как вопросы Катерины Александровны, задававшейся мыслью: как ей выбиться из нужды, как дойти до лучшего положения? Общество предлагало ей шить, служить в приюте, выйти замуж, не спрашивая ее, может ли она прожить шитьем, может ли она считать верным место в приюте, хочет ли она идти замуж. Таким образом, и тут приходилось идти ощупью, не зная, куда приведет избранный путь и достанет ли сил идти по этому пути без указаний, без поддержки.

II

ТРЕВОЖНЫЕ ВОПРОСЫ

Общественные события, по-видимому, очень отдаленные от маленького мира наших героев, не прошли для него даром и внесли нечто новое в его однообразную жизнь. Вести о войне волновали и его, как они волновали весь Петербург и всю Россию.

Флегонт Матвеевич в последнее время стал пристально следить за газетами и интересовался известиями о военных событиях. Так как в то время еще не существовало розничной продажи отдельных нумеров газет, то старый воин довольно аккуратно два раза в неделю относил свою дань ближайшему трактиру за право выпить стакан «брандахлысту», как называл штабс-капитан трактирный чай, и за возможность почитать «Ведомости». Старик так часто и так пространно рассуждал о военных действиях, что наконец в скромной квартире Прилежаевых чаще всего стали слышаться имена разных героев и главнокомандующих, как будто эти люди были здесь своими людьми. Некоторые из них стали не только любимцами, но даже предметами гордости семейного кружка; другие же, напротив того, вызывали очень строгие замечания и выговоры со стороны отставного служаки, который как-то выразился про одного сплоховавшего генерала: «Ну, осрамил! На весь мир осрамил нас!»

Впрочем, в рассуждениях старого инвалида о войне не было ничего необыкновенного, тем более что его интересовала война даже не просто как бывшего военного, но и как отца будущих офицеров. Гораздо более странным могло показаться то обстоятельство, что война заинтересовала и такую живущую своими узенькими интересами миролюбивую личность, как Марья Дмитриевна. Однако случилось именно так. Марья Дмитриевна вся погрузилась в глубокие соображения о том, «кто кого поколотит», «возьмут ли француз и англичанин Петербург или опять в Москву пойдут с двунадесятью языками», «разобьют ли поганого турка» и «утрут ли нос австрияку за то, что он нам гадит подвохами». Марья Дмитриевна выказала даже необыкновенное жестокосердие, говоря, что, кажется, «если бы ей этот; самый француз попался, так она бы ему, голоштанному, своими руками глаза выцарапала, а этому турке поганому по волоску, по волоску всю бороду выщипала бы». Политические соображения Марьи Дмитриевны вообще оказались довольно своеобразными и получали свое направление большею частью из мелочной лавочки. Мелочная лавка, помещавшаяся под квартирой Прилежаевых, сделалась клубом для политиков подвалов, чердаков, углов и «комнат с мебелью». Здесь находились великие знатоки истории, утверждавшие, что Бонапарт, видимо, отогрелся после того, как его заморозили в Москве; некоторые утверждали, что это он злобу хочет сорвать за то, что его на острове царицы Елены с двенадцатого года на цепуре держали. Здесь находились такие мудрые географы, которые трусили, что враги уж в Черное море пришли и, значит, близко к Москве подходят. Опасения этих мудрецов встречались с иронией барскими лакеями и офицерскими денщиками, доподлинно знавшими, что теперь уже не старый Бонапарт колобродит, а молодой, и что Черное море от Москвы далеко, а подходит к Киеву. Сведения некоторых заходили так далеко, что они утверждали, будто бы Бонапарт в амбицию вломился за то, что наш царь с ним породниться не захотел, а написал ему: «Ты, любезный друг, управляйся как знаешь со своими голоштанными французами, а в мои хрестьянские дела не мешайся». Впрочем, несмотря на более или менее высокую степень образования и различие «политических убеждений», все ораторы сходились в одном том, что «мы всех шапками забросаем» и что «француз жидок». Марья Дмитриевна со свойственным ей смирением выслушивала всех и вздыхала, чуя что-то недоброе. Возвращаясь домой, она сообщала слышанное Флегонту Матвеевичу и кротко выслушивала его бесконечные замечания.