Страница 16 из 61
Кряжов отер слезу, навернувшуюся на глаза, и смолк на минуту.
— Ведь вот, тебе и на балах скучно, — продолжал он, — а посмотри на других девушек, они ночей не спят, плачут, если им не удастся в собрании поплясать…
— Что ты это выдумал, — задумчиво улыбнулась Груня. — Кто же это станет мучиться из-за бала?
— Кто? Все, решительно все девушки, за исключением тебя, — утверждал отец. — Им все прыгать хочется, болтать хочется, наряжаться хочется, — ну, а ты этого не любишь, потому что у тебя не такая подвижная натура… Ты более сосредоточенна, внутреннею жизнью живешь… Вот почему ты, голубка, ни о ком и не мечтаешь так страстно, не чувствуешь возможности уйти за кем-нибудь на край света.
— Кроме родных, кроме родных! — поспешила перебить Груня.
— Ну, голубка, и родные-то все твои — один я, — заметил отец.
— А Павел? — воскликнула девушка почти с негодованием на отца за то, что он забыл эту личность. — Ты не считаешь Павла родным?.. Но ведь я и за него, как за тебя, готова умереть, — да, да, умереть готова! — воскликнула она, и ее лицо снова запылало румянцем.
— Ну, конечно, конечно, добрая заступница! Ты знаешь, что я и сержусь на него, браню его, а не могу не любить его… Он мой приемный сын, твой брат… Я сам, может быть, менее любил бы тебя, если б ты не чувствовала привязанности к такому близкому нам обоим человеку… Жить вместе долгие годы, жить не разлучаясь, и не любить человека могут только черствые, недостойные уважения сердца… Ты, моя ласточка, не такова!..
Груня молчала и не начинала прерванного разговора об Обноскове. Отец вздохнул, видя ее потупленное, грустное лицо.
— Впрочем, голубка, ты не печалься, — заговорил он. — Я тебе не навязываю мужа насильно… Сохрани меня бог!.. Не выходи за Алексея, не выходи ни за кого, если не хочешь. Ты знаешь, ты мне не в тягость. Я не расстался бы с тобой, если бы ты и замуж вышла. Мы виделись бы каждый день… Да, да, непременно каждый день… Мы вместе бы нянчили детей, вместе бы радовались на их игры… Но не хочешь идти замуж, — не выходи! Проживем и так! Что же, ведь мне не привыкать стать жить в могиле своего кабинета, гнуть горб над книгами, не слышать юной зарождающейся жизни… Ведь и в прошлом только ты одна оживляла мой угол, развлекала меня детским лепетом во время отдыха, — тогда у меня был сплошной отдых, я не чувствовал, что у меня идет работа, я не уставал… Да, прошло это время, и не вернуть его!.. Будем жить мирно, тихо тянуть день за днем, стариться и ждать могилы…
Груня молчала, опустив голову на грудь. По ее щекам струились одинокие слезинки.
— Ради бога, не печалься, — утешал ее опять отец, не замечая, что надрывал ей сердце. — Я не ропщу. Я спокоен. Видишь, я спокоен. Авось еще проживу, авось еще не скоро покину тебя. Ведь собственно обо мне и заботиться нечего. Моя жизнь прожита. Страшно мне только за тебя, как ты останешься одна после моей смерти никому не нужною девушкой!.. Ведь у тебя почти никого и знакомых-то нет… Да, надо тебе сближаться со светом, надо выезжать, рассеиваться… После будет поздно заводить знакомства, а без знакомых жить нельзя девушке-сироте.
— Папа, если бы я вышла за Алексея, — ты был бы счастлив? — задумчиво спросила дочь каким-то надорванным голосом.
— Дитя мое, зачем ты спрашиваешь? Я только тогда был бы счастлив, когда ты была бы счастлива…
— Ну, а ты думаешь, что я была бы счастлива с ним?
— Дитя мое, если ты его не любишь, то, разумеется, ты не будешь с ним счастлива… Но я вообще говорю о замужестве.
— Я еще никого не люблю из посторонних мужчин…
— Ну, значит, и оставим этот разговор, и оставим, будто его не было, — тяжело вздохнул отец.
Непривычное волнение утомило старика, и он ослабел. В его обрюзгшем лице было заметно какое-то болезненное выражение усталости. Это не ускользнуло от внимания дочери. Она поцеловала отца на прощанье перед сном. Ей показалось, что его поцелуй был холоден, — только показалось, но уже одно это могло доставить этому странному ребенку несколько часов бессонницы. Уединенная жизнь, ненормальное воспитание успели расстроить ее нервы и развить воображение. Кряжов же прошел в свой кабинет и заходил из угла в угол. Вспомнились ему светлые годы детства дочери. Вспоминалась кроткая фигура Алексея Обноскова и тут же промелькнули лица разных виденных им молодых хлыщей и фатов. Начались размышления о том, кто может скорее составить счастие его дочери, — эти ли блестящие, но пустые господа, или скромный, усидчивый, трудолюбивый домосед Обносков? Показалось старику, что этот человек напоминает его самого, Кряжова. И вот пошли думы о том, был ли он сам хорошим мужем. Совесть не подсказывала и не могла подсказать в этом случае ни одного упрека, напротив того, перед стариком ожила картина смерти его жены и послышались ему снова последние слова этой женщины: «Ты был счастием моей жизни!» Незабвенные, дорогие слова. Их повторила бы, может быть, и Груня, если бы она была женою Обноскова. Ведь и Груня любит только семейное затишье, ведь и она не будет счастлива с мужем-модником, гулякой, бальной куклой. А только таких мужей можно найти на всяком перекрестке. Обносковы редки… Так думал старик. Часы били двенадцать, час, два, три, шесть, а он все ходил и ходил по комнате. Наконец, он на что-то решился и сел писать отказ Обноскову. Взял бумагу, обмакнул перо в чернила и остановился…
— Бедный наш молодой друг, за что я тебя-то обижу резким отказом? — почти со слезами на глазах вздохнул старик. — Нет, подожду, подготовлю тебя к горькой новости… и если бы ты хоть меньше любил ее, меньше бы думал о ней! Все было бы легче… Эх, молодость, сколько ты горя приносишь и себе, и другим!..
И Кряжов стал писать Обноскову, что он еще не говорил дочери о его предложении, что он не хочет вдруг превратить ее из ребенка в невесту, что он ее подготовит к этой новости, что, может быть, и будет успех, хотя он, Кряжов, и не может ничего утверждать наверное, даже и предположений не решается делать, чтобы не обмануться, так как ведь все может случиться, все, — даже отказ… А день, между тем, занялся. Старик вечно проводил дни в спокойном сиденьи за книгами, а эту ночь он не спал и проходил в тревоге по комнате. Это отразилось на его физиономии. Дочь чуть не вскрикнула, увидав его обвисшее, тусклое лицо.
«Это начало смерти!» — промелькнуло в ее до болезненности впечатлительном уме, и орять ей вспомнились роковые слова отца; «Это мне на десять лет жизни прибавило бы».
От внимания отца тоже не ускользнуло, что дочь встревожена, и он удвоил свою нежность к ней. В этой нежности был какой-то грустный оттенок; казалось, старик спешил наглядеться в последние минуты жизни на свое обожаемое дитя. И вид старика-отца, и его ласки отозвались острою болью в сердце Груни. Она поспешила уйти в свою комнату, чтобы обдумать, обсудить все. Занятия отца шли плохо, и он раза три проходил по комнатам, надеясь встретить дочь. Но она не выходила из своей комнаты. Ему начало казаться, что Груня сердится и имеет право сердиться на него. Настал час обеда. Отец и дочь встретились в столовой.
— Маточка, ты не сердись на меня, — ласково и почти боязливо промолвил отец. — Забудь весь наш разговор и будем жить по-старому…
«А! значит, он все об этом думает!» — мелькнуло в голове дочери.
— Папа, папа, дай мне время подумать! — воскликнула она и расплакалась не на шутку.
— Полно, дитя, милая, — уговаривал отец, а у самого радостно билось сердце от обещания дочери «подумать» о замужестве.
Это слово подавало надежду.
С этого дня вопрос был почти решен: отец свободно хвалил Обноскова, чтобы задобрить в его пользу дочь и достигнуть исполнения взлелеянного им плана; дочь сознавала необходимость жертвы и даже уверяла себя, что она ничем не жертвует, так как Обносков ей не гадок, а, напротив того, милее всех, решительно всех остальных посторонних мужчин, в число которых не входили только ее отец да Павел Панютин. Действительно, лучшей партии было трудно найти. Выходя замуж за Обноскова, Груня могла быть уверена, что ее прежний образ жизни не изменится. Будет в доме мужа то же затишье, то же спокойствие, будут там появляться те же лица, которые появлялись в доме ее отца, изредка, по-прежнему, они будут ездить в театр, читать какие-нибудь хорошие книги и безмятежно наслаждаться спокойствием и миром. Только одно отчасти пугало Груню — это слабое здоровье Обноскова. Но и тут она давала себе роль спасительницы и была уверена, что ее заботы и ее любовь сделают ее будущего мужа и здоровым, и бодрым. Это казалось ей тем более возможным, что ее отец говорил, как и он в молодости был и слаб, и болезнен и стал здоровяком только на тридцатом году. Правда, ее любовь к Обноскову не была страстным чувством, но это была какая-то тихая, немного грустная приязнь. Груня, худенькая, бледная, с немного морщинистым лбом, как это бывает у болезненных детей, с большими, как-то вопросительно смотревшими, словно недоумевающими, глазами, была вполне ребенком, несмотря на свои лета. Ее развитие состояло только в кроткой любви, в понимании чужих страданий, которых ей приходилось видеть очень немного; но если бы ее оставить одну, без посторонней помощи и наставлений, то она, верно, не нашла бы себе исхода, не принялась бы ни за какое дело, и просто стала бы плакать и искать того доброго спасителя, под чье греющее крыло можно было бы приютиться ей, пугливой птичке. Жизнь за воротами ее дома представлялась ей точно такой же, какая шла в этом доме; разницу между своей и чужой жизнью она видела только в том, что у нее есть средства к такой мирной жизни, а другим приходится добывать средства к этой мирной жизни. Значит, главное различие было в количестве труда или денег. Это самостоятельно сложившееся понимание чужой жизни заставляло Груню при возможности помогать первому бедняку, просящему помощи, чтобы дать ему возможность наслаждаться таким же миром, каким наслаждалась она. Этот взгляд еще более укрепился в ней после нескольких уроков истории, прочитанных ей Обносковым. Она слышала от него, как такой-то народ наслаждался счастием под властью такого-то короля; как потом, под конец царствования этого короля, губительные войны разорили народ, и он стал несчастлив. Но новый король, вступив на престол, заключил мир, довел финансы до цветущего состояния, и народ снова стал счастлив, покуда, под конец царствования этого короля, не началась снова губительная война. Эти губительные войны в жизни народов казались Груне чем-то вроде болезней, смущающих иногда спокойствие семьи, и она понимала, что если болезнь кончится, то семейный кружок будет еще счастливее, еще теснее сомкнутся между собою его члены. Множество вопросов возникало в ее головке по поводу разных известий, прочитанных в газетах, по поводу разных слухов, доходивших до нее. То она слышала про убийцу, убившего несколько человек, и ей казалось, что этот человек вел бы всегда свою мирную жизнь, если бы у него были деньги или труд, и, несмотря на свое добродушие, она жалела не убитых, а этого преступника. Иногда до нее доходили слухи, что муж кухарки, живущей в их доме, бьет свою жену, и ей казалось, что он делает это именно потому, что у них нет столько денег, чтобы жить вместе, а не служить по разным домам. Целый мир создан был Грунею, и неизвестно, насколько обитатели этого мира походили на Ванек и Анюток, мозолящих ноги на улицах больших городов и деревень, или на Пьеров и Жаннет, красующихся среди босоногой черни в своих бобрах и брюссельских кружевах. Груня была уверена, что она не ошибается, так как она на своем веку видела тоже немало людей. У разных родственников она видела кузин и кузенов, танцующих во время бала; видела горничных, приветливо и с искреннею любовью целующих ей руку; видела, как ее двоюродные тетушки заботливо составляют разные благотворительные общества и устраивают для бедных лотереи. На театре, правда, она видела иногда и злодеев, но когда опускался занавес, театр потрясали рукоплескания, то она видела, как вызванный публикой злодей превращался в улыбающегося и расшаркивающегося актера, прижимающего руку к своему сердцу в знак любви и благодарности к поощряющим его ближним, и Груня улыбалась, тяжелое впечатление, оставленное пьесой, исчезало, как сон. И потом, ночью, ей снилось, что злодеев нет в жизни, что злодеев только «играют» люди, добрые люди, похожие на ее старую няню, которая иногда так страшно басила, если приходилось в сказке говорить за бабу-Ягу. «Поваляются, покатаются на Ивашкиных косточках!» — чудится Груне в полусне басящий голос бабы-Яги, и Груня дрожит от страху, жмется к няне, а няня смеется так добродушно, по-детски или, лучше сказать, по-старчески смеется и тихо начинает баюкать Груню… Да! да! это не баба-Яга, а няня, добрая няня…