Страница 15 из 61
Наконец чай был допит. Обносков простился с хозяевами, горячо пожал руку Груни и ушел. Через день он уезжал за границу…
— Павел, — позвал Кряжов воспитанника. Тот подошел, молча потупив голову.
— Ты меня глубоко огорчаешь своим характером, — заговорил насколько мог строго старик, вообще не любивший и не умевший читать наставления. — Ты еще почти дитя; люди в этом возрасте должны быть мягкими, добрыми. Если они будут злы уже с этих лет, то что же выйдет из них после? Алексей, может быть, говорил такие вещи, которые могли тебе не нравиться, но нельзя же заставить других говорить только приятное нам и сверх того… сверх того…
Старика начинало смущать упорное молчание воспитанника, он тревожно потер себе лоб рукою.
— И вот, — начал снова Кряжов, — он же подошел к тебе с ласковым словом, а ты плечом-то дернул!.. Это нехорошо! Ты уже ради того должен бы быть с ним предупредительным, что он старше тебя, что он был твоим учителем. Он всех нас любит, ты это должен помнить и не отталкивать хорошего человека…
Панютин слушал с суровою покорностью речи путавшегося старика.
— Да, да, он и тебя любит, — вмешалась Груня. — Ты слышал, он сказал: я вам добра желаю. Зачем же ты не протянул руки, зачем продолжал дуться на него?
Молчавший в продолжение речей Кряжова Панютин теперь вдруг вспыхнул, как порох, услышав слова Груни.
— Да ты-то что за него заступаешься? — воскликнул он и бросил на нее сверкавший злобою взгляд. — Тебе-то он еще заплатит за это!..
Груня отвернулась.
— Оставь его, папа. Он сегодня не в духе, — проговорила она, обращаясь к отцу, и села к его ногам, придвинув маленькую скамейку.
Панютин, ворча что-то себе под нос, вышел из комнаты. «Лакеишки знают, что он подлец, а она не знает, — бормотал он в своей спальне, швыряя вещи. — Кухарки говорят, что он загубит ее век, а она сахарничает с ним. Все у них милые, добрые, а мне от последней судомойки житья нет!» Панютин толкнул ногою к столу первый попавшийся стул и с шумом опустился на него, облокотившись руками на стол и запустив пальцы в свои взъерошенные, косматые волосы. А в столовой, между тем, еще рассуждали отец и дочь.
— Боюсь я за Павла, — говорил в раздумье Кряжов. — И отчего это у него такой испорченный характер?
— Ничего, папа, он переменится, он умный, — утешала дочь. — Он только Алексея не любит, а ведь с нами он хорош, нас он любит…
— Любит ли, — это еще вопрос, — задумчиво промолвил Кряжов.
Груня вся зарумянилась, сама не зная почему, и почти шепотом, застенчиво, протяжно промолвила:
— Лю-бит!
Кряжов не обратил внимания на стыдливое выражение лица дочери, махнул рукою, как бы отстраняя опасения насчет судьбы воспитанника, и на другой день был по-прежнему приветлив с дорогими сердцу людьми. Груня и Панютин тоже были по-прежнему спокойны, читали вместе книги, радовались переезду в деревню и не разлучались ни на минуту друг с другом. Между ними царствовала примерная братская преданность, полная гармония, тихая нежность. Нередко Кряжов с восторгом смотрел, как из-за леса несся к его деревенскому дому легкий кабриолет, где сидела розовенькая от воздуха и быстрой езды Груня, не без страха прижавшаяся к своему молодому другу. У которого сверкали глаза каким-то ярким огнем дикой отваги и страсти…
— Пошли вам бог счастья, милые дети, — ласково говорил Кряжов, встречая их на балконе.
Груня звонко и без счету целовала отца, а Панютин с каким-то недетским, вызывающим улыбку выражением серьезности, крепко и мужественно пожимал руку старика, точно он был рыцарем этой девушки и хотел сказать своим ободряющим рукопожатием этому старику: «Не падай духом, старичина, я уж буду заботиться о ее счастьи!»
Смесь детства и мужества, братской любви и рыцарского обожания так и сквозили во всем существе некрасивого, но страстного юноши…
VII
Драма, которую вполне поймут ее герои только впоследствии
Каждое письмо Обноскова, присылавшееся из-за границы к Кряжову, кроме отчетов об ученых новостях, содержало в себе пространные приписки с вопросами о Груне, с поклонами ей. Деловая сторона этих писем с каждым разом все более и более возвышала мнение Кряжова об Обноскове, а теплые слова о Груне заставляли профессора все сильнее и сильнее любить юного ученого. Через год после разлуки Кряжов уже не иначе называл Алексея Алексеевича, как «нашим молодым другом», и постоянно беседовал о нем с Грунею, передавая ей содержание писем и в особенности приписок в письмах «нашего молодого друга». Старику непременно хотелось, чтобы дочь разделяла его восторг перед «нашим молодым другом». Однажды, во второй год пребывания Обноскова за границей, пришло от него одио письмо, отчасти встревожившее, отчасти обрадовавшее старика. Прочитав его два раза, старик бросил свои ученые занятия и долго ходил из угла в угол по своему кабинету, то потирая себе лоб рукою и ослабляя галстук, то тяжело вздыхая, то сладостно улыбаясь старческою улыбкой.
— А знаешь ли, голубка, — говорил ой вечером, лаская Груню, — что пишет нам наш молодой друг?
— Нет, папа, не знаю, — простодушно покачала головой Груня.
— Не знаешь? — плутовато подмигнул отец. — Ну-ка, угадай!
— Право, придумать не могу…
— Наш молодой друг предлагает тебе свою руку, — торжественно объявил Кряжов и сделал такие испытующие глаза, как будто он действительно мог угадать, какое впечатление произведут эти слова на его дочь.
— Мне, папа, еще рано выходить замуж, — просто ответила дочь и прибавила: — мне так хорошо жить с тобою.
— Ну, голубка, вечно со мною нельзя жить, — заметил глубокомысленно отец. — Да я и стар, и слаб становлюсь. Ты не знаешь, а я чувствую, что мне уже недолго таскать ноги…
— Перестань, папа, что за мысли! — воскликнула дочь в волнении. — Не смей говорить о смерти! Слышишь, я не хочу этого слышать! — бросилась она целовать отца со слезами на глазах и улыбкой на губах.
— Ну, полно! — обнял ее отец. — Взволновалась ты… Ведь не сейчас же я умру. А что я стареюсь, так тут и удивляться нечему: нужно же когда-нибудь и костям дать покой… Таков закон природы, ласточка. Против него ничего не поделаешь… Да, да, голубка, а хорошо бы и мне еще внучат понянчить. Опять бы ребятишки вокруг меня завозились, ползали бы, как ты вот ползала… Славное это было время, Груня! Вспомнилось бы оно мне снова… Я чувствую, что ведь я помолодел бы; жизни мне на десять лет прибавилось бы… А то мы с тобою вот затворились совсем, детского смеха не слышим, день за день как в монастыре проводим… Это плохая жизнь. Нам оживиться надо, встрепенуться надо, чтобы около нас молодые силы кипели, чтобы твое бледненькое личико зарумянилось…
Старик оживился. Груня задумчиво слушала его и не говорила ни слова, в ее голове вертелись роковые слова отца: «Это мне на десять лет жизни прибавило бы».
— Но, может быть, ты его не любишь? — вдруг спросил Кряжов у дочери и снова взглянул на нее испытующими глазами.
— Я никого не люблю, папа, — бессознательно ответила она, не выходя из своего раздумья.
— Что это за ответ? — покачал головою отец. — Так ты и меня не любишь, не любишь и Павла?..
При последнем имени лицо Груни покрылось ярким румянцем. Ни она, ни старик не заметили этого.
— Полно, папа. Ты знаешь, что я вас всех люблю, — сказала как-то печально дочь. — Я не то хотела сказать… Я и Алексея люблю…
— Ну, вот видишь ли, ты и его любишь, а говоришь, что не любишь никого, — радостно поторопился перебить ее отец.
— Я не умею, папа, этого высказать тебе, — сделала нетерпеливый жест рукою Груня, досадуя на себя. — Но знаешь ли, я слышала… читала в книгах… что если человек любит кого-нибудь, то ночей не спит, думая все о милом, готов идти на край света, далеко-далеко, — показала рукой Груня куда-то вдаль, — рад душу отдать за милое существо…
— Ну, ну?
— Ну, а я об Алексее никогда так не думала…
— Это зависит от характера, от характера зависит, — заговорил отец. — Ты в меня… Мы с тобой сидни, люди с ленцой, тюфяки… Это уж натуры такие… Вот и я, — сам не знаю, как женился: не гадал, не думал и вдруг взял да и женился… А ведь я любил твою покойную мать… Право, любил!.. Славная она была женщина, добрая, честная!