Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 53



— Тоня, а… это самое… больше никто не пришел?

— Я здесь, — выступила из темноты Анна Никитична.

Чугунок поставил на землю свой фанерный чемодан, снял рукавицу. Он не сразу выпустил из своих рук руку Анны Никитичны. Голова ее была прикрыта темной шалью. Заснеженной каймой белели вдоль шали выбившиеся волосы. Тонкими игольчатыми снежинками казались ресницы.

— Что вы мне пожелаете?

— Чтобы вернулись.

— А вы… вы не сбежите… от здешнего мороза?

— Нет… Наверное, нет…

— Ну, это все, что я хотел знать… Мы вернемся, — Саня похлопал по футляру, — с музыкой! — Он подхватил свой чемоданчик:

И зашагал не оглядываясь.

Но последняя встреча — у дороги на разъезд — была еще впереди. Остренькие глазки Лизы Родионовой раньше всех увидели Чугунка.

— А мы с Ниной давно пришли! — запрыгала она вокруг Сени. — Мальчики еще спали!

— Так вот и спали! — гудел Ерема. — Мы думали, Сеня на лошади поедет. Мы у конного двора дежурили.

— Надо всегда меня спрашивать! — Лиза поднесла к уху варежку с оттопыренным большим пальцем, что означало: «Лопухи».

Но Ерема не стал задираться. Он завладел Сениным чемоданчиком:

— Немного понесу, хоть до мостика.

А Веня, забегая вперед, уже выкладывал все, что думал:

— Сеня, а здорово наподдали немцам под Москвой! Гитлер, наверное, загавкал от страху! А что, Сеня, если такой мороз, что у нас нынче, да на фашистов наслать, все бы позамерзли, а? А вас, Сеня, в танкисты возьмут, я уж знаю, вы только скажите, что на драге работали… А если ранят, постарайтесь к маме моей попасть, она уж, наверно, тыщу бойцов спасла.

Сеня отвечал, пошучивая, смеялся, а светлые озорные глаза становились задумчивей.

— Что ж, ребята, хватит — позамерзнете! — сказал он, когда подошли к висячему мостику через Урюм. — Давай-ка, Ерема, вещички!

— Да нет, мы не замерзли! — загалдели пятиклассники. — Ну еще чуток! Хоть через мосточек!

И Сене не хотелось так скоро расставаться с ребятами. Перешли мостик, взошли на взгорок.

— Ну, все! — Чугунок оглядел школьников. — Дел тут у вас без меня много будет. Матерям вашим, ох, как трудно сейчас! Володя вот еще не поправился — приглядите за ним. Мария Максимовна прихворнула — не забывайте ее. Тоня, видите, какая стала — в тайгу собралась. Для нас всех Алеша… Алексей Яковлевич — сами знаете, кем он был. Вы вот что: охотничью бригаду сколотите — и за хребет, с Тоней вместе… К Анне Никитичне родители приедут, потеплее встретьте их.

— А что, я, к примеру, комнату побелить могу, — деловито загудел Ерема, — я умею. Известна заваренная у нас есть. Кисть свою принесу.

— Ладно тебе, — сказала тихо Лиза. — Помолчи. Тут о другом говорят.



Ближе всех стоял к Чугунку Дима Пуртов. Он ни слова не сказал всю дорогу. Но смотрел на Сеню неотрывно, с затаенной думой. Сеня взглянул на него, на широкий рубец, пересекавший Димин лоб.

— А чем черт не шутит, может, и посерьезней дела встретятся! — сказал Чугунок. — Это, дядя Яша, вы хорошо сказали: если сердце готово к подвигу — то подвиг рядом.

Они постояли еще немного на взгорке молча, тихо, прислушиваясь каждый к самому себе. Где-то далеко-далеко, за восточными сопками, раздался свисток паровоза.

— Прощайте, ребята! Прощай, Яков Лукьяныч!.. Не забывайте Чугунка. Пишите… Что ж, мамаша, идем.

Ребята и Яков Лукьянович долго глядели вслед Чугунку и его матери. Когда, возвращаясь, снова перешли висячий мостик, дядя Яша сказал:

— Наша Чалдонка… Горсть домов между сопками… А и Чалдонкой сильна Россия!

42

Всю жизнь будет помниться Диме та минута, когда Настенька передала матери письмо в сером конверте. Костлявое лицо матери заострилось, сама она стала сразу тоньше, и особенно запомнились Диме худые руки, протянутые вперед.

А когда, словно мгновенно ослепнув, заметалась она по избе, не обращая внимания на собравшихся женщин, будто что-то искала и не могла найти, Дима выскочил на улицу и побежал сам не зная куда… Где он только ни побывал в тот вечер — и у Тополиного, и в старых разрезах, и вблизи разъезда. И все вспоминал под ледяным ветром, вспоминал… Вот отец перочинным ножиком ловко выстругивает коричневый кораблик из лиственничной коры, вот вместе с Димкой рассматривает только что купленный букварик и, смеясь, читает: «У ма-мы усы». Вот качает головой в ответ на какую-то Димину дерзость…

Он вернулся поздно. Дверь была не заперта. Мать лежала на постели одетая, уткнув голову в подушку. На скамейке, придвинутой к кровати, полулежала Любовь Васильевна. Голову она положила на край кровати. Она не спала и молча проводила глазами Диму, прошедшего в свой уголок за печкой. Впервые и он лег на свою койку не раздеваясь…

Он то засыпал, просыпаясь через минуту, словно от толчка, то лежал с открытыми глазами: ему все казалось, что кто-то стоит рядом, кто-то засматривает в маленькое окошко над койкой.

Было еще темно, когда он услышал, как к его постели подошла мать.

— Совсем раскрылся, — прошептала она. — Эх, Дима. Дима…

«Идол головастый, расшиби тебя гром!» — продолжил про себя Дима.

— Эх ты, сынок, сынок…

Широкая, костлявая рука легонько прошлась по стриженой шишковатой голове, и это было так непривычно, до першинок в горле, до теплой боли в сердце, что Дима даже не шелохнулся.

Мать, приглушенно плача, ушла к себе. Он подождал немного и, когда решил, что мать уснула, бесшумно встал с постели, торопливо надел полушубок. Любови Васильевны уже не было. Дима прошел в кухню. На плите стояла укутанная полотенцем кастрюля с еще теплой вчерашней картошкой. Дима вывалил картошку в газету, положил в сверток кусок хлеба. Он снял с гвоздя отцовскую берданку, постоял в нерешительности возле спящей матери и тихо вышел в сени. Рядом с бочкой с водой стояли лыжи, хорошо просмоленные, смазанные на крепкий мороз…

Мороз был хрусткий. Сопки, затянутые стеклянной дымкой, казались выше, неприступней, будто огромные ледяные горы надвинулись на прииск. В светло-желтом сиянии стояла лишь Веселовская сопка: ее стройные, прямые сосны раньше всех встречали зарю.

Дима пересек площадь. На пустыре возвышался новый магазин, который был когда-то старой аммоналкой. Здание стояло теперь на фундаменте из серого бута и казалось от этого выше. Двери и наличники окон были выкрашены яркой зеленой краской. Дима невольно вскинул глаза на чердак, словно там могли сохраниться лазейка в обшивке и толстая проволока громоотвода. Эх! Дальше, дальше! Кружной дальней дорогой — на Артеушки!

Дима осторожно перешел висячий мостик. Деревянный настил обледенел, а сам мост пружинисто качался на стальных канатах: приседая, вздымался вверх или вдруг бросался маятником в сторону. Если бы не металлические сетки, ограждавшие перила, легко можно было бы свалиться на твердую ледяную корку Урюма.

За мостиком начинался пологий подъем на сопку. Летом здесь цвели красные трубы сараны, осенью у самой дороги синела голубица, в желтом зареве стояли деревца облепихи. А сейчас — оголенные березы, длинные скелеты лиственниц, сухорукие кустарники, заледенелые сосны. Медленно взбирался Дима на сопку — медленные, горькие мысли роились в голове…

Отец был всегда ровным, спокойным — мать все называла его бесхарактерным. У самой же характер бедовый, говаривал отец. Начнет подметать, стирать или стряпать, все швырком, с грохотом — не подступайся лучше. Она ссорилась с отцом, кричала, бранилась — отец отмалчивался или уходил из дому. Мать, успокоившись, жаловалась на свой плохой характер. Мира в семье не было. Дима, сколько себя помнил, грубил и отцу и матери. Мать колотила, отец уговаривал. Но Дима редко раздумывал над своими словами и поступками. Его манила улица, старые разрезы, Аммональная сопка, Тополиный остров, заросли малины и жимолости по берегам Черного Урюма — все дикое и доступное раздолье Урюмской тайги. Ему нравилось удивить какой-нибудь «штукой». Пусть с восхищением или с укоризной скажут: «Ай да Дима! Вот это Голован! Вот Пуртов так Пуртов!» Он не мог спокойно сидеть на уроках: огненные палы на сопках, коршун, кружащий в небе, поезд, выходящий из туннеля, — все томило его, звало куда-то.