Страница 3 из 11
Под впечатлением его страстной речи, впервые услышанного в мертвой глуши живого слова она встрепенулась, как разбуженная от сна, и с чувством безграничного доверия к нему начала сама высказываться.
— Это вопросы серьезные, но, мне кажется, вам труднее разрешить их не в теории, а на практике, в жизни.
— Да, в жизни труднее, особенно в нашей трясине….
— Я уже давно подметила, что вы, скажу откровенно, не подходите к среде, окружающей вас.
— Я это чувствую. Удирать нужно отсюда. Здесь. меня все как-то давит и гнетет…
И он вдруг, спохватившись, тревожно произнес:
— Я слишком заговорился. Извините, Мария Васильевна, что занимаю вас таким, может быть, для вас неинтересным разговором. Невольно как-то вышло…
Это извинение ей не понравилось и даже кольнуло ее самолюбие, как женщины чуткой и не зарывшейся только в пучине мелких домашних дел и интересов. Беседуя, как ей казалось, с человеком, ее понимавшим, захваченная искренностью речей, она почувствовала потребность высказаться больше, полнее и заявила:
— Как видите, с удовольствием слушаю. Разве со мной нельзя поговорить серьезно! Сознаюсь, когда оканчивала гимназию… Эх, какое это было время! Сколько было стремлений, желаний, волнений!.. Да что вспоминать? Скажу только, что и теперь живы во мне те чувства, и я не люблю эту жизнь… Почти задыхаюсь в этой атмосфере… А Ваня? Когда мы с ним встретились, то в нем было много порывов, огня, была жажда знания, было желание работать, приносить пользу. Он был намерен продолжать образование, я — тоже… Но теперь… Эти карты, эта выпивка, эти люди, тупые, без жизненных интересов, без мысли погрузили его в тину, в которой давно сами погрязли… Он, несмотря на мои протесты и увещания, превратился в буржуа, опустился… И у нас с ним мало общего, мало говорим, почти нет духовной жизни. Но что станешь делать?
Наступило минутное молчание. Она поникла головой и думала о своем невыносимом положении. Он почувствовал глубокую нежность и доверие к ней. Прежде она была ему симпатична только внешним обликом, а теперь он увидел в ней близкую и родную душу. Огневое чувство пробудившейся любви охватило его. Как пылкий юноша, он был не в силах противостоять порыву. В затуманенной страстью голове мгновенно созрело смелое решение. И он, не раздумывая, сказал:
— Нужно найти выход… Боюсь сказать… Но вы поймете…
— Есть, знаю… Но пока… Впрочем, скажите…
Он немного смутился, но, быстро овладев собой, просто и прямо ответил:
— Вы знаете меня… Я знаю вас… Мы можем… сумеем… понять друг друга… Уедемте отсюда… ну, на Кочкарь, что ли…
Это неожиданное предложение ее удивило и взволновало. В первую минуту она не знала — верить ли тому, что услыхала. Они сразу умолкли. Он сидел, слегка побледневший, и наблюдал за ней. От его внимания не ускользнуло, как она нервно поводила бровями, как по ее лицу разлился густой румянец, как высоко вздымалась ее грудь, как она поднимала и опускала стыдливые взоры, точно боясь взглянуть на него. Он ни о чем не думал, а только с нетерпением ожидал ее ответа, готовый, если она не отвергнет его предложение, упасть на колени и целовать ей руки. Но она упорно молчала. Кроме удивления и смущения, ее охватило еще какое-то смутное, томительно-приятное и робкое чувство. Ей казалось, что внезапно налетела какая-то волна, подхватила ее и несет куда-то, не давая ей опомниться. Ова забыла о муже, о свекрови, обо всем, а только старалась понять, какое чувство овладело ею, и думала о том, как ей поступить. И вдруг, не решив еще ничего, она тихо сказала:
— Нет, это не то!
Он вздрогнул, как от укола, воззрился на нее и хотел что-то сказать, но осекся.
В комнату внезапно вошла Олимпиада Алексеевна и, метнув на него недружелюбный взгляд, обратилась к снохе грубо-крикливым тоном:
— Сходи на кухню — посмотри творог.
При этих словах им казалось, они упали в бездну. Мария Васильевна, не глядя на свекровь, тихо ответила:
— Хорошо.
Юношев, с пылавшим лицом, оробевший, не считая возможным больше оставаться, встал, тихо простился и поспешно ушел.
— Наконец-то уходит! — сердито проворчала ему вслед старуха и ушла обратно.
Мария Васильевна, встревоженная, трепещущая и вместе с тем настроенная так, как будто в ее душу заглянуло солнце и спугнуло царивший там мрак, долго ходила по комнате и все думала:
«Что это он? Неужели обдуманно и серьезно? Все-таки это не то, что мне нужно… Хотя у него живая душа и он близок мне по духу».
III
Все время, пока Юношев с Марией Васильевной сидели в столовой, Олимпиада Алексеевна стояла в соседней комнате около двери и подслушивала разговор. Но по старческой глухоте из целых фраз улавливала только бессвязные слова и была не в состоянии их понять и осмыслить. Утомленная и озлобленная долгим и безрезультатным подслушиванием, вся кипевшая гневом, придумала повод к прекращению беседы и, когда ей это удалось, уходя из столовой, торжествующе ворчала:
— Теперь выпроводила, а на другой раз совсем не пущу. Скажешь сыну — смеется. Это, говорит, по-вашему, по-старушечьему, не годится, а по-нашему, по-современному, так следует. Как так следует? Нет, подожди, еще поговорю!
При этом, угрожая мысленно, инстинктивно грозила в воздухе пальцем.
Вскоре к ней явилась соседка, теща заводского смотрителя Глушкова, толстая, как бочка, с жирным лицом, седая старуха, Анна Ивановна, с которой они всегда делились свежими сплетнями.
Олимпиада Алексеевна была рада поболтать с приятельницей и, приветствуя ее, мягко и вкрадчиво говорила:
— Милости просим, Анна Ивановна! Садитесь. Давненько не заглядывали к нам.
Гостья села и начала объяснять:
— С внучатами вожусь. Глаз и глаз за ними нужен. Подрастают. Балуют. Нельзя без присмотра оставить.
Олимпиада Алексеевна, все еще кипевшая гневом к Юношеву и Марии Васильевне, выслушав ее, разразилась тирадой:
— Счастливы те, у кого есть дети. У нас — никого. Поповна и не знает, что ей делать. За хозяйством не смотрит. Книжки читает. Вот Юношев был. С ним чуть не час высидела. Разговоры какие-то. Не глядела бы!..
При упоминании имени Юнюшева Анна Ивановна вспыхнула негодованием.
И обе старухи с жаром начали злословить:
— Юношев был? Голубушка, остерегайтесь! Опасный человек. Речами засыплет, ульстит, проведет. Он — политика. Зять вместе с ним служит, так знает…
— Да, уж видно его сокола по полету. Я его на порог бы не пустила. Сынок-то слушать не хочет. Ты, говорит, стара стала и ворчишь.
— Хоть стара-стара, а хочу добра. Вот что ему скажите. Юношев — опасный человек. Не водитесь с ним.
— Вот поговорю еще сыну.
— Поговорите. Опасный человек. Добра не будет. В политику замешает. Да и снохе-то нечего с ним лясы точить. Разврат, увидите, разврат…
— И я то же говорю, да разве послушает!
Обе немного помолчали.
— А что она у вас варит варенье-то?
— Нет. Где ей! Некогда. Музыка да книги. Только и дела!
— Так… А у нас уже четыре банки наварили: вишневое, смородиновое, земляничное… Нина платье шьет… Голубое, грудь открытая, со шлейфом. Отделает стеклярусом… Прелесть!.. Целых полсотни вскочит.
— А у Елизаветы Ивановны новое-то платье двести рублей стоит.
— Ну, так ведь она — управительша.
— Да… Что поделываете?
— Вяжу. Здоровье-то скверное. Плохо вижу.
— А мы все шьем. Ребят одеваем.
И гостья вдруг, вспомнив о своих домашних обязанностях, озабоченно залепетала:
— Ой, засиделась! Пойти надо. Ребята расшалятся без меня. Засиделась!
Олимпиада Алексеевна попыталась ее задержать:
— Посидите. Редко ходите. Поговорим.
Но Анна Ивановна решительно заявила:
— Нет, пойду.
И, тотчас же простившись, направилась к выходу, но еще остановилась около двери и сообщила несколько заводских дрязг и только после этого уже ушла.
Олимпиада Алексеевна, довольная тем, что отвела душу, оставшись одна, сидела и думала: «Вот и другие то же самое, что я, говорят об этом хлыще. Поговорю еще с сыном. Поймет, не поймет — все равно».