Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 11



При последних словах старуха вскочила, как ужаленная, лицо ее исказилось негодованием, она вся затряслась и, задыхаясь, визгливо закричала:

— Я взяла? Не брала и не возьму никогда. Не хочу попреков слышать. Если захочу курить — сама набиваю…

Мария Васильевна мысленно пожалела, что сорвались с уст неосторожные слова, и примиряюще перебила свекровь:

— Успокойтесь! Ничего особенного не случилось. Пустяки! — И, тяжело вздохнув от волнения, добавила про себя: — Как глупо все это!

Старуха начала всхлипывать и с неоетывающим пылом продолжала злобно кричать:

— Не говори про меня напраслину. Вы оба — ты и муж — меня изводите, как старую собаку. Он со мной обходится не как сын, а как чужой. Я его в сиротстве воспитывала, учила на медные гроши, а он… Теперь он барином стал, живет и сыт, и пьян, и нос в табаке, а мое старание забыл. У меня на квартире жил мировой судья, тридцать рублей платил… Я деньги трудом добывала да его учила, старалась в люди вывести, а он… И ты, гордая! Мне не очень нужно, что ты — поповна, образованная… Я тоже век жила не зря, не как-нибудь.

Поток бессвязных упреков произвел аа Марию Васильевну такое действие, как будто ей пришлось выслушать бред безумного, и, почувствовав жалость к старухе, она еще больше смягчилась и начала ее успокаивать:

— Полноте, мама! Что вы говорите? Не волнуйтесь напрасно. Мы вовсе не хотим вас обижать. Вы это напрасно думаете. Уверяю вас!

Старуха сразу стихла, как бы проникнувшись ее убеждениями, сделала костлявой рукой какой-то непонятный жест и, утирая слезы платком, медленно, точно плывя, удалилась из столовой.

Мария Васильевна грустно посмотрела ей вслед, бессильно опустилась на стул, закрыла лицо руками, чтобы скорее успокоиться, и с тоской и болью в сердце думала: «Как вульгарно и глупо все это! Когда все это кончится?»

II

Еще не успела Мария Васильевна оправиться от тяжелого впечатления сцены со свекровью, как в комнату вошел знакомый заводский техник Александр Гаврилович Юношев.

При его появлении она, стараясь оживиться, быстро встала и с улыбкой протянула ему руку.

Юношев добродушно улыбался и кланялся и в то же время сыпал вопросами:

— Как ваше здоровье? Почему-то давно нигде вас не встречал? Что у вас хорошего?

Мария Васильевна попросила его сесть и, когда он опустился на первый попавшийся стул, начала отвечать на его вопросы.

Она говорила и улыбалась, но причиной появления улыбки были совсем не ее слова, а вызвало улыбку воспоминание о том, как Юношев ухаживал за ней всюду при встречах.

— Стаканчик чайку выпьете? — предложила затем она, вспомнив о роли хозяйки.

— Благодарю, благодарю, — ответил он тоном, не имевшим и намека на отказ, и пересел к столу против нее.

Она поставила перед ним стакан с чаем, кивнула головой в знак приглашения, и он начал пить.

Взор ее скользнул по его наружности. Вид у него был цветущий. Юношески свежее, полное, жизнерадостное лицо и добрые, детские, серые глаза придавали ему облик взрослого ребенка. От всей его фигуры веяло здоровьем. Заметно проглядывали, невольно располагавшие к нему скромность и простота. Она знала, что среди заводской интеллигенции он выделялся оригинальностью, сводящейся вообще к полной опрощенности, и ее не удивило, что он явился в своем обычном костюме — серой шерстяной блузе, черных узких брюках и высоких ботфортах. Это теперь ей даже почему-то понравилось.

После недолгого молчания, извинившись за раннее посещение, Юношев стал объяснять цель своего прихода.



— Дело в том, что хотел вас, Мария Васильевна, а также и Ивана Ефимовича видеть вместе.

— Муж уже ушел в больницу.

— Жаль, что не застал. Впрочем, все равно, поговорю с вами.

— Пожалуйста.

— Хочется на празднике дать спектакль. Времени, правда, еще много. Но, чем раньше все оборудовать, тем лучше. Прошу вас не отказаться от роли. То же самое хочу предложить и Ивану Ефимовичу.

— Если роль подойдет, то я согласна, а мужа попросите.

Он начал благодарить ее, но она остановила его и опросила:

— Какую пьесу намечаете?

— Желательно из народной жизни, а в заключение что-нибудь веселое. Выбор сделаем на общем собрании участвующих.

— Отлично.

Он оживился и, забыв о стоявшем перед ним недопитом стакане, пустился в рассуждения.

— Так вот, стало быть, спектакль устроится. Похлопочу, встряхнусь… Жизнь до того сера и однообразна, что, право, в конце концов изленишься, опустишься и, пожалуй, одурь возьмет. Утром идешь на завод. Там — духота, пыль, дым, гул машин, стук молотов, крики рабочих. Сами рабочие — потные, грязные, с охрипшими голосами, с красными от огня лицами. Все это действует на нервы. Уходишь с завода издерганным и усталым, а отдохнуть, душой отдохнуть негде. Вечерами, сидя в четырех стенах квартиры, почитаешь, побрянчишь на гитаре — и только. Если подойдет ночная служебная неделя, тогда совсем не живешь, кроме завода. Уходишь вечером на завод, а утром возвращаешься, пьешь чай и ложишься спать на целый день. Но ведь этого мало, чтобы чувствовать себя человеком. Хочется жить сознательно, делать что-нибудь полезное, наконец, хочется с кем-нибудь поговорить по душе, обменяться мыслями, развлечься. А этого-то и нет совсем. Иногда думаю: «не удрать ли отсюда?» Наше общество только и знает — карты, выпивку, сплетни. Не только журналов, даже газет, кроме молодежи, никто не читает. Разве шорой заинтересуются обличительной корреспонденцией… Нет сплоченности, нет инициативы, нет желания сделать полезное. Играют в карты — и довольны! Но я неспособен так убивать время. Мне нужно что-нибудь осмысленное, освежающее душу… Спектакль меня расшевелит, ободрит, а потом опять как-нибудь можно будет тянуть.

Говорил он тихо, плавно и увлекательно. Голос его был мягкого тембра, с задушевными нотками. Это действовало подкупающе.

В беседах со знакомыми Юношев держал себя спокойно и уверенно. В то время как другие горячились, он оставался хладнокровным и не отводил серьезного взора от собеседников. Не всякий мог понять, о чем он говорил серьезно и о чем — шутливо или иронически. Но беседы с ним были приятными и захватывающими.

Так это повторилось и теперь. Сначала Марии Васильевне казалось, что он говорит лишь для того, чтобы не сидеть молча, а затем беседа ее увлекла. Его слова совпадали с ее мыслями. Она думала, что он говорит правду, только не верила в возможность сплочения заводской интеллигенции для культурной работы, и откликнулась лишь на последнюю его фразу.

— Да, вы правы. Но что станете делать? Надо же как-нибудь жить…

— Да, жить надо, но еще мыслить надо и, главное, повторяю, делать что-нибудь общественное, полезное надо. Вот теперь кооперативное движение всюду, а мы спим да спим. Нельзя всецело погружаться в себя, в свои личные и мелкие интересы. Мы на заводе передовые люди, за нами стоят рабочие, большей частью тёмные. Мы и должны сделать что-нибудь для них. Нет, мы ушли в свои мелочи и забылись! Разве это не сон — жизнь без мысли, без деятельности? Разве нормально играть в карты, просиживая целые ночи, а днем ходить, как угорелым? Мы интеллигенты, нам «много дано», на нас лежит обязанность «делать дело». Но мы ничего не делаем… Ленивые рабы, зарывшие таланты в землю!

Вопрос общественной розни и бездеятельности для нее был близким и больным. Заговорив на эту тему, он коснулся самых чутких струн ее души. И она сочувственно заметила:

— Да, это правда. Глушь и яма у нас.

Он, поощренный этим, с увлечением продолжал:

— Глушь и яма. Рознь у нас страшная. Это наш бич. Вот, например, мы с Глушковым служим вместе, делаем одно дело, а какой страшный между нами антагонизм! Он исповедует принцип: «нанялся — продался». Скажите, разве обязательно нужно быть таким слугой капитала, что ради него должно забыть все, что с детства внушалось, что и сам считаешь священным? Служишь, или работаешь — продаешь ум, знание, силу, но не продаешь свою честь, свои убеждения. Не так ли?