Страница 1 из 2
Николай Александрович Добролюбов
Шиллер в переводе русских писателей
Изданный под редакцией Ник. Вас. Гербеля. Томы V, VI и VII, СПб. 1859{1}
Мы уже не раз говорили об издании г. Гербеля, отдавая полную справедливость его аккуратности и изяществу. В вышедших в последнее время томах помещены: в V – «Заговор Фиеско в Генуе», в переводе г. Гербеля (проза), и «Мария Стюарт», в переводе А. А. Шишкова 2-го; в VI – «Трилогия Валленштейн», в переводе Л. А. Мея («Пролог» и «Лагерь»), В. А. Лялина («Пикколомини») и А. А. Шишкова 2-го («Смерть Валленштейна»); в VII – «Орлеанская дева», в переводе Жуковского, и «Коварство и Любовь», в переводе М. Л. Михайлова (проза). О большей части этих переводов распространяться не нужно: перевод Жуковского всем известен; гг. Мей и Михайлов давно известны как очень талантливые переводчики. О переводах Шишкова можно заметить, что они теперь уже несколько устарели. Беспрестанные повторения сих, коих, сколь и пр. неприятно поражают в драматическом произведении. Вообще стих Шишкова нельзя назвать естественным и простым. Попадаются фразы вроде: «Любви руке я деятельной этим одолжена»; или: «Облегчите ж сердце мое, чтоб ваше умилила я» и т. п. Но вообще говоря, переводы Шишкова могут еще быть читаемы даже и теперь, тем более что они сделаны очень добросовестно. Перевод г. Лялина тоже читается, хотя и он не чужд тяжеловатости по местам. Мы не указываем частных отступлений и недосмотров переводчиков, потому что, не принадлежа к числу исключительных поклонников Шиллера, не знаем его пьес наизусть, а сравнивать перевод с подлинником стих в стих сочли излишним: на это у нас есть довольное количество библиографов… Но наше внимание обратили некоторые пропуски и уклонения от подлинника, сделанные в «Фиеско». Уклонения эти тем более удивили нас, что пьеса написана и переведена прозой, следовательно, по-видимому, не представляла никаких затруднений в переводе… Но, верно, наш язык еще не выработался до того, чтобы выражать некоторые мысли, совершенно легко и свободно выражаемые под пером немецкого писателя. Мы отчасти понимаем даже и причину этого, вовсе не филологическую, а заключающуюся в степени участия нашего общества к литературным произведениям такого рода, как «Фиеско»… Мы, впрочем, не обратили бы внимания и на эти отступления, если бы от них не пострадало до некоторой степени лицо Веррины. У Шиллера Веррина представляет образ до того цельный и живой, что каждая фраза его должна быть сохранена именно так, как он говорит ее. Это не человек средних сил и средних стремлений; он не может ни делать, ни говорить в половину. Прямота и неуклонная безбоязненность республиканца выражаются в каждом его слове. Поэтому не совсем ловко выходит, когда он в переводе вместо «тиран» говорит «злодей» или вместо: «Ты конвульсивно содрогался при одном взгляде на корону» выражается: «Тебе сжимало сердце малейшее нарушение прав республики» и т. п.
Подобные смягчения вредят рельефности лица гораздо более, нежели кажется с первого раза. Стоит всмотреться в смысл шиллеровской пьесы, чтобы заметить, что Веррина должен выставляться как можно резче, неукротимей, беспощадней, – не только в деле, но и в каждом слове, которых он, впрочем, не говорит даром. Его характер составляет совершенную противоположность с Фиеско, и, преследуя одни цели, они расходятся именно вследствие разницы внутренних побуждений. Фиеско – тоже ненавидит Дориев, угнетающих Геную; Веррина называет его тоже den groften Tyra
«Что за волненье в груди моей! что за таинственный прилив мыслей! Точно подозрительные братья, что выходят на черное дело, крадутся на цыпочках и боязливо потупляют свои разгоревшиеся лица, – так проходят тайком роскошные призраки мимо души моей. Постойте! постойте! Дайте мне посветить вам в лицо. Честная мысль укрепляет сердце мужчины и геройски показывает себя дню. О, я знаю вас! Это ливрея вечного лжеца. Исчезните! (Снова молчанье; потом с возрастающим жаром.) Республиканец Фиеско? Герцог Фиеско? Остерегись! перед тобой неисходная бездна, где стынет мозг добродетели, где небо граничит с адом. Здесь-то спотыкались герои, – и падали герои, и мир проклинает имена их. Здесь-то сомнение овладевало героями, и герои останавливались и делались полубогами. (С большею живостью.) Но ведь они мои, сердца Генуи. Ведь мои руки водят произвольно – то туда, то сюда – грозную Геную? О, как лукав порок! Каждого духа тьмы заслоняет духом света. Несчастное славолюбие! застарелое соперничество! Духи света своими поцелуями отняли у тебя небо, и твое чрево изрыгнуло – смерть. (Содрогаясь.) Духов обольщаешь ты песнями сирен о бессмертии; людей ловишь ты золотом, женщинами и жаждою власти. (После некоторого молчания.) Приобресть власть – велико; отказаться от нее – божественно. (Решительно.) Да погибнет злодей! Будь свободна, Генуя, а я (понизив голос) – твой счастливейший гражданин!»
Но приманка слишком сильна, и положение Фиеско слишком соблазнительно для того, чтоб им не воспользоваться. Второй монолог уже наполнен такими изворотами, такими софизмами, которые кажутся неотразимыми для Фиеско… А главное – близость власти так отуманивает и разгорячает его, что он не может долее воздержаться, и цель общая исчезает для него пред целью личною. Последняя душевная борьба, предшествующая решению, превосходно выражена у Шиллера и довольно близко передана г. Гербелем. Мы приведем и эту страницу. Заметим только, что напрасно г. Гербель в нескольких местах выкинул слова Furst и fursterlich[2], которые Фиеско много раз повторяет в этом монологе, как бы желая натешиться ими и приучить к ним слух свой.
«Фиеско (в своей зале, у окна; светает). Что бы это значило? Луна потухла; утро встает, все в огне, из моря. Дикие мечты прогнали мой сон. Все существо мое судорожно ухватилось за одно ощущенье. Мне надо воздуху. (Отворяет стеклянную дверь. Город и море окрашены утреннею зарею. Фиеско ходит большими шагами по комнате.) Я величайший человек в Генуе! И не должны ли низшие души собраться около высшей? Но я отдаляюсь от добродетели. (Останавливается.) Добродетель? Но избранная голова имеет иные искушения, чем обыкновенная; неужели ж ей делить с ней и добродетель? Разве панцирь, облекающий тощее тело пигмея, может быть впору великану? (Солнце восходит над Генуею.) Этот величавый город (кидается к дверям с отверстыми объятиями) – мой!.. И сиять над ним, подобно царственному дню, заботиться о нем с мощью монарха, все кипучие страсти, все несытые желанья потопить в этом бездонном океане? Да, если остроумие обманщика и не может облагородить обмана, – по крайней мере цена облагораживает обманщика. Подло вытащить кошелек из кармана, дерзко надуть на миллион, но невыразимо велико похитить власть. Стыд уменьшается с возрастанием преступления. (Молчание. Потом значительно.) Повиноваться? – повелевать? – ужасная, бездонная пропасть! Бросьте в нее все, что только человек имеет драгоценного: ваши победы, завоеватели, художники, – ваши бессмертные созданья, ваше сластолюбие, эпикурейцы, и острова, – вы, мореходы! Повиноваться и повелевать: быть и не быть! Разве тот, кто перенесется через страшную пропасть между последним серафимом и Бесконечным, измерит этот полет? (Торжественно.) Стоять на той ужасной, неизмеримой высоте! смотреть на кружащийся внизу водоворот человечества, где колесо слепой обманщицы коварно вертит судьбами! первому припадать устами к кубку радости! управлять неукротимыми страстями народа, как бешеными конями мягкою игрою поводьев! Одним — одним дуновением превращать в прах зазнавшуюся гордость вассала! вызывать к жизни творческим жезлом грезы своей горячки! О, эта картина возносит дух выше его пределов! Одна минута владычества поглотила мозг всего существования. Не шум жизни, а ее содержание определяет ей цену. Раздели гром на простые звуки, и ты станешь убаюкивать ими детей; но соедини их в один внезапный удар – и царственный звук потрясет вечное небо. Я решился. (Ходит величественно взад и вперед.)»