Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 122

Как известно, в Турции вплоть до двадцатых годов нашего века женщина считалась существом второго сорта, была зависимой и бесправной. Если сентиментальность лишь оборотная сторона цинизма, то ложноромантическая идеализация женщины — оборотная сторона ее реального унижения. Унижение женщины неизбежно оборачивается, таким образом, духовной ущербностью мужчины. И здесь Орхан Кемаль выступает как последовательный реалист.

Тема эксплуатации иллюзий, которая впервые с такой силой прозвучала в этой тюремной повести, впоследствии станет ведущей в книгах Орхана Кемаля.

В старой части Стамбула, едва сойдешь с проспекта, по которому потоком мчатся машины, сразу попадаешь в иной мир. Узкие улочки с нависающими над тротуарами вторыми этажами домов. Выщербленная мостовая, лавчонки. Центр каждого такого квартала — кофейня, где собираются вечером мужчины, и мечеть. Здесь все знают друг друга. Быт — как в маленьком провинциальном городке. Каждый квартал — свой замкнутый мир. В один из таких кварталов, Ункапаны, где обитают рабочие и мастеровые, в ветхий деревянный домик привел нас Орхан Кемаль.

Скрипучие ступени вели на второй этаж. Низкие потолки, расшатанные половицы. Маленькие, тщательно прибранные комнатушки. Посредине квартирки — железная печка, которую у нас почему-то называли «буржуйкой».

Здесь Орхан Кемаль прожил почти двадцать лет. Ни его квартира, ни его образ жизни ничем не отличались от жилищ и образа жизни его соседей и его героев — рабочих табачных фабрик, грузчиков, шоферов, мелких чиновников и торговцев.

Орхан Кемаль приехал в Стамбул, когда из печати уже вышло несколько его книг, получивших хвалебные отзывы в крупнейших журналах и газетах. Он полагал, что, как человека, известного в литературе, его встретят с почетом и в Стамбуле ему будет легче найти работу, прокормить семью. Но его никто не встречал, никто не предлагал ему работы — слава бывшего политзаключенного следовала за ним по пятам.

Не помогли и знакомства среди стамбульских литераторов. Без постоянного дохода, пенсии или оклада, без надежды на место этот человек намеревался писать, продавать написанное издателям и этим жить да еще кормить семью? И притом не опускаться до пошлости, до банальных литературных поделок, рассчитанных на самый вульгарный вкус?! Неслыханно, невероятно!

Но Орхан Кемаль совершил невероятное. Один-единственный из многочисленного поколения начинавших вместе с ним литераторов. Совершил трудом — по восемь-десять часов не поднимая головы, не отрываясь, не вставая из-за стола. Он начал с репортажей, статей, миниатюр. Печатал рассказы. Получал гроши, семья голодала.

«История семьдесят второй камеры долго жила в моем подсознании, — рассказывал писатель. — Воспоминания одолевали меня. Не раз я начинал работать, исписывал груды бумаги — ничего не выходило. И вот как-то ночью, когда деревянные стены сотрясались от порывов зимнего ветра с Босфора, а в комнатах было так холодно, что плюнь, и плевок замерзнет, я снова решил взяться за рукопись. Дети были еще совсем маленькие, мы с женой свалили на них все тряпье, которое нашли. Ни печки, ни мангала у нас не было. Только керосинка. Последние пол-литра керосина я залил в лампу, которая почему-то гудела больше, чем светила. Подышал на руки и принялся писать. Когда я кончил, на улице уже было светло, вода в стакане на столе замерзла. Но я был счастлив: повесть звучала для меня, как песня. Я разбудил детей, жену и вместо завтрака прочел им написанное. После обеда я отправился пешком за шесть километров на улицу Бабыали, где помещаются издательства, редакции газет и журналов. Вошел в первый попавшийся литературный журнал. Я был уверен, что повесть у меня вырвут из рук и дадут хоть небольшой аванс. Куплю мяса, хлеба и бутылочку вина, урвем хоть этот вечер у судьбы, думалось мне. Но за ответом мне велели зайти завтра. Делать нечего, пришлось ждать до завтра. На следующее утро я наточил в граненом стакане старое лезвие, побрился, как на праздник, и, отшагав шесть километров, снова явился в редакцию. Вместо редактора меня встретил привратник: „Ваша повесть непристойна. Возьмите рукопись!“ Удар был тяжел. Снег кончился, на улице светило солнце. Но что было мне до этого?.. Не крах надежды получить аванс, который мне был так нужен, а непонимание — вот что сразило меня… С рукописью в руках я поплелся в редакцию газеты „Дюнья“, уже не надеясь на успех. Но там повесть взяли. А на следующий день даже дали аванс — если я не ошибаюсь, сто лир…»

Редактором газеты был известный критик Фалих Рыфки Атай. Начиная печатать повесть Орхана Кемаля из номера в номер, он предпослал ей следующие слова: «Этой повестью будет всегда гордиться турецкая литература».





«А я, — продолжал Орхан Кемаль свой рассказ, — ходил по лавкам и, зажав в кулаке сто лир, старался выбрать только самое необходимое. Но столько было самого необходимого, что денег никак не хватало».

Орхан Кемаль писал рассказы за десять, за пять и даже за три лиры. Ходил пешком, чтобы не тратиться на транспорт. Он не выносил саморекламы. Не любил торговаться и никогда не жаловался. Постоянную нужду носил с достоинством, как добротное старое пальто.

В начале пятидесятых годов в Стамбуле Орхан Кемаль написал еще одну повесть, которой может гордиться турецкая литература: «Муртаза».

Помощник ночного сторожа на одной из текстильных фабрик в Адане, Муртаза-эфенди — человек долга. Служба для него «выше совести и чести». Бедняк, отец шестерых детей, чтобы выучить старших, он посылает своих младших дочерей, совсем еще девочек, работать на фабрике по двенадцать часов в сутки. Но за свою службу не требует ничего, кроме одобрения начальства. Начальство же для Муртазы — каждый, кто стоит на полступеньки выше него или хотя бы носит галстук, как служащие конторы. Преувеличенное, чуть ли не маниакальное поклонение власти делает его комичным. Но Муртаза и страшен: стоит ему надеть повязку, как он перестает быть мужем, отцом, товарищем, перестает быть самим собой. Он страшен, как всякий фанатик, отчуждающий в себе все человеческое ради некой абстракции, как бы привлекательно она ни называлась.

Но Муртаза одновременно фигура трагическая. Хороший семьянин, он верен, честен, неподкупен, бесстрашен. Служение власть имущим превращает все его добродетели в противоположность. Хороший семьянин оказывается убийцей собственной дочери: «она нарушила порядок». Честный малый — доносит на своих сослуживцев директору. Храбрец — дрожит под неодобрительным взглядом хозяина. А неподкупный служака в награду за свою верность получает несколько лир в голубом конверте.

Характер, подсмотренный Орханом Кемалем в действительности, под его пером вырастает в трагический образ народа, предающего самого себя.

Муртаза — одно из самых значительных художественных открытий писателя. И как всякое открытие, опровергая привычные представления, оно сразу вызвало споры, которые не утихли до сих пор. Чего только не приписывали автору повести. И чрезмерное сгущение красок, и отвлеченность от жизни — он, дескать, просто-напросто вложил в своего героя заимствованную у Канта абстрактную идею «категорического императива», — и даже клевету на народ.

Подобно каждому истинно художественному произведению, повесть Орхана Кемаля многопланова, многозначна. Но с какой бы стороны к ней ни подойти, если оставаться объективным, то придется признать, что и здесь писатель выступает как последовательный реалист, ибо он точно изображает социальную и историческую среду, в которой был взращен феномен Муртазы.

Муртаза — крестьянин, переставший быть крестьянином, но не ставший рабочим. К тому же он «из переселенцев». Так называли тех, кто после поражения Османской империи в первой мировой войне возвратился в Турцию из некогда оккупированных империей стран, где турецкое население играло роль колонистов. Среди этого населения с особым усердием веками насаждались военно-феодальные идеалы доблести, порядка и подчинения. Зная об этом, легко понять, почему Муртаза беспрестанно твердит, что его первым наставником был колагасы — офицер султанской армии, его дядя, отчего персонажи повести так много рассуждают о бесстрашии, послушании и презрении к смерти как о неких извечных чертах нации. Да и выражение «я пес у порога твоего», которое повторяет Муртаза директору фабрики, вовсе не означает самоуничижения, как может показаться русскому читателю. Это просто формула, которой в имперские времена вассалы признавали власть своего феодала. Словом, характер Муртазы выпестован идеологией феодальной имперской бюрократии, которая в нем и ему подобных пережила самое себя. Новые хозяева страны лишь эксплуатируют то, что досталось им по наследству.