Страница 91 из 99
— А если б что? — спросил с глубоким, за сердце берущим упреком.
— Так ведь ничего, — ответила она.
— То-то и оно, что ничего. А если б?
— А парень, кажется, ничего, а? — вместо ответа спросила она. — Нравится он тебе?
— Даже если так — не скажу. А то вы тут такое начнете. Вам только позволь…
Марья Трофимовна рассмеялась:
— Эх, ты! В жизни надо быть смелым, как и в любви! А ты — «начнете»…
Силин как-то странно, растерянно взглянул на нее: о чем это она?
— Эх, Маша, Маша, все-то ты шутишь… — вздохнул он. — А выговор придется все-таки объявить.
— Ладно, от тебя выговор — это ведь вроде как знак внимания. Принимаю выговор! — и снова рассмеялась.
Обедать они пошли вместе с Мухаммедом. Чудной он все же человек: как только обедать идти, подойдет к умывальнику, снимет ботинки и ноги вымоет. Потом отойдет в угол, постелет чистую газету и минут десять кланяется полу — молится. Пробовала с ним поговорить Марья Трофимовна — куда там! Даже и говорить об этом — большая печаль, большое оскорбление для него. Верно, что религия — дело совести человеческой. Она-то хорошо понимала: сознательности, видно, у него маловато, предрассудки разные в голове, проклятый опиум для народов — эта вера, а вот он ее ну никак не понимал. Как, мол, можно жить и верить, что жизнь есть только здесь, только сейчас, а там, а потом — ничего не будет?! Как можно жить без надежды? Она только усмехалась. Это правда, религиозных вопросов они перестали касаться. А о чем другом говорили без конца. Интересные бывали повороты. Вот у них, рассказывал Мухаммед, почтение к родителям — святое дело. Во, это Марья Трофимовна с жаром поддерживала, говорила: ну, тут вы молодцы. Ну а что, спрашивала дальше, вот, например, пьют у вас? Нет, не пьют. Совсем не пьют? Совсем. Вот странно-то… А правда, что у вас можно несколько жен иметь? Правда. Ага, вот видишь! Как же это так, несколько жен? Нехорошо. А он говорил: а почему нехорошо? Крестьянину, если у него несколько жен, и хозяйство вести легче, и землю обрабатывать, и семью содержать. Марья Трофимовна искренне удивлялась: смотри-ка, вроде глупо, а в то же время — умно, какие, значит, бывают повороты в жизни! И вот так у них всегда было: Мухаммед удивляется, как мы живем, а Марья Трофимовна — как они живут. Но в общем — отношения были политически верные, самые что ни на есть доброжелательные, а проще говоря — очень были искренние отношения, с шутками, смехом и даже взаимными подковырками.
В столовой, как бывало не раз, подсела к ним Олежкина мать.
— Знаешь, Марья Трофимовна, Олежка мой ну прямо проходу не дает: пошли да пошли к Маринке в гости. Говорю ему: «Не умеете вы с ней играть, одни ссоры у вас на уме», а он говорит мне: «Мама, а ты когда маленькая была, ты что, никогда не ссорилась с мальчишками?» Ну, что ему скажешь? — Олежкина мать весело рассмеялась.
Марья Трофимовна смотрит, она похорошела. Лицо прояснилось, морщинки исчезли, глаза без тоскливых бабьих мыслей. Значит, забывает наконец своего мужа. И правильно. Добра этого хватает — поганых мужиков. На похоронах отца Олежкина мать была первой помощницей — без таких, у кого сильное сердце, было бы тяжело, пожалуй, на свете. Марья Трофимовна вдруг почувствовала к ней прилив нежной благодарности. Ведь вот хорошая баба, а тоже вся жизнь наперекосяк. Эх, женская доля, женская доля. Работают они вместе уже давно, Марья Трофимовна — на кране, Олежкина мать — в диспетчерской. Жизнь обеих хорошо известна друг другу. «Была бы я на твоем месте, Марья Трофимовна, ох и закрутила бы я роман с Силиным! — скажет иной раз, смеясь. — А что? Ну их всех к черту — ждать да томиться! Сама о себе не подумаешь — другие не вспомнят. Да и посмотреть любопытно, как он, Силин-то. Ох и посмеялась бы я! Отомстила бы им всем разом!» Что ей сказать? Тоже вот всего не расскажешь, какой он на самом деле, Силин. Только раз попросила: «Ты его не трожь, не надо, он так с виду только… А счастья, может, заслуживает больше других».
— Я что хочу сказать-то, — продолжала рассказывать Олежкина мать, весело поглядывая на Мухаммеда. — Глеб-то ваш ухлестывает за мной.
— Чего? — удивилась Марья Трофимовна.
— И главное, — рассмеялась Олежкина мать, — внушает мне, что такова воля Магомета. Видно, наслушался твоих рассказов, Марья.
— Магомета? — оживился Мухаммед.
— Во-во! Как начнет плести, хоть стой, хоть падай…
— Ты это брось смотри! — сказала Марья Трофимовна. — Он дурной, дурной, а я в обиду Варюху не дам.
— Да смеюсь я, Марья Трофимовна! Сама знаешь, с коня падать — так с вороного, а с пришибленных мы уже падали. Стала бы я рассказывать, если б задумала что? Так, к слову… — И повернулась к Мухаммеду: — А что, разве у вас с этим делом не строго?
— Много строго, — сказал Мухаммед.
— Ну, а жениться-то хоть можно? — рассмеялась Олежкина мать.
— Квартира имеется, деньги имеется — государство разрешает. Семья должна быть.
— А если ничего нет, ни денег, ни квартиры, зато любовь есть и жить охота вместе? Тогда как?
— Ноу можно, нельая! — И по тону, каким сказал это Мухаммед, было понятие: он вполне разделяет законы своего государства.
— Это, значит, как же? — удивилась Олежкина мать. — Хоть тресни, а сначала обеспечь невесту квартирой, деньгами, а потом только — любовь, семья?
— Йес.
— Вот то-то и оно, — сказала Марья Трофимовна, — вишь как! Вроде и вон как хорошо, а в то же время — не по-нашенски. Смешно получается…
И тут вдруг они смотрят — Глеб в дверях столовой стоит: легок на помине оказался. Только смотрит Марья Трофимовна, странный он какой-то, непохожий на себя, кожа на лице стянулась до прозрачной бледности.
— Мамка, снялась с места! Живо!
Таким Марья Трофимовна еще никогда его не видела.
— Чего такое?
— Живо! «Бобик» во дворе. Дом сгорел!
— Чего-о-о?..
— Дом, дом, говорю, горит… Привет, ты! — бросил он небрежно Олежкиной матери. — Не телись. Пора доиться, а ты все телишься, — поторапливал он мать.
…Дом горел красиво; родной дом так, наверное, и должен гореть. Крыша обвалилась на глазах у Марьи Трофимовны. Глухая мощно-плотная волна как бы окатила людей жаром, кожа на лице и на руках натянулась, как на барабане. Горящие бревна искристо стреляли как пулями — резко и щелкая. Ядовито-фиолетовое пламя с оранжевыми подсветами, накаляющимися до угольной красноты, время от времени взмывало вверх, особенно когда новое бревно или балка со страшным треском обрушивались вниз. Глеб привез ее, когда уже все, что можно было, вытащили из огня. Тряпки, чемоданы, мебель, хлам. Что поменьше и полегче, спасли, остальное — горело…
…Был в жизни Марьи Трофимовны еще один пожар. Ездили они тогда с ребятишками в Ревду, в гости к Степанову брату. Хорошее это было время. Жили тогда счастливо, весело, Степан еще не дурил… Ребятишки маленькие были — и заботы маленькие, а подросли — подросли и заботы. Взяла она тогда с собой Людушку и Сережу, Сережа-то совсем еще клоп был, а Людушка в школу бегала, в третий класс. Ну да, в третий. Или в четвертый. Не важно сейчас. Братья — Степан да Иван — во многом схожи, а в одном жизнь развела их: Иван до сих пор хозяин, а Степан дурью мучается, в гулянки да пьянки ударился. Вообще они братья потешные. Их ведь, братьев-то, не только двое, их много, ну и Русь большая, раскидала братьев судьба по разным краям. Пришло время, умерла мать, съехались братья на похороны. А давно не виделись — лет по двадцать с некоторыми. Поминки справляли — дом дрожал от пляски. Горе горем, а не виделись столько — теперь радовались. Вот такие вот братья, и смех и грех с ними. Душа — огонь, и никакое горе не потушит его. Из жен братьев Марья Трофимовна сошлась с одной особенно близко — с Тоней, жила та в Севастополе. Иной раз сядет Марья Трофимовна за стол, чувствует — душа излиться просит, кому-то близкому надо рассказать все, поделиться мыслями и переживаниями, и вот рука уже тянется к бумаге: «Здравствуй, милая Тоня! Тоня, ты извини, давно не писала, но оно, милая, как подумаешь о нашей жизни — когда и писать нам?..» Тоня с мужем после войны приезжали на Урал, муж у нее, Степанов брат, военный: звезды поблескивают на погонах. У них тогда, когда они приехали, любовь с Людушкой развернулась на почве этих звезд. Годика три ей было, меньше вот Маринки, ах, время, время… Подойдет, смотрит на звезды и улыбается. «Ну чего, Милашка, чего боишься?!» — смеется он и на руки подхватывает. А той потрогать охота, да страшно, и стесняется еще. Милашкой тогда звали ее, ах, Людушка, Людушка… Она вот тоже, Людушка, когда вспоминала позже, толком ничего не помнила, одно только врезалось в память: красивым дядька ей показался. Усы, что ли, бравые были или зубы в улыбке сверкали? Но запомнилось: красивый дядька; а это просто звезды красивые ей вспоминались. Ну, а в тот раз, когда приехала она с ребятишками в Ревду, как раз пожар случился. Новехонький, пятистенный дом сгорел. Сгорел — пепел один, а помнится; хоть и горе это было, а тоже весело как-то пережили. Что значит молодость, душа молодая. Спали крепко, подвыпили перед этим, с приезда-то; у Ивана сын недавно женился, так чуть совсем не сгорел со своей женой. Уж когда и дым и гарь — выскочили они из окна. Самое потешное, оба голые. Дело молодое, после любви, видать, так и заснули, а как проснулись — горят, ну и прыг в окно. Сын только ногу в рукав рубахи засунуть успел, а так ну прямо Адам и Ева. Много смеху было. Горели ночью, не очень видно, голые — нет, но все же видно, и мечутся все как угорелые, вода, огонь, земля, крики, треск, грохот, искры… Людушка с Сережей испугались тогда до смерти. Утром только и заметили: Людушка выскочила из дому в трусиках и с одной туфелькой на ноге. Вторая так и сгорела, только-только купила ей, перед тем как в гости ехать. Выбросили туфли в универмаге, очередь стояла — ой-ой, но купила, чтоб в гостях не ударить лицом в грязь. Жалели потом, баски́е были туфельки. Но и смеялись. А Сережка оказался боевой — даже штаны успел надеть и рубаху. Такой-сякой, а твердого оказался духу, хоть и от горшка два вершка. Он только одного потом страшно напугался: оказалось, из-за него дом сгорел. Баловался-баловался, включил плитку, а взрослые недоглядели. Сказать по правде, взрослые и виноваты. Но выпили тогда. Не проверили, укладываясь спать. А плитка осталась включенной. Сгорел дом начисто. А теперь поезжайте-ка в Ревду, стоит там новый, лучше прежнего дом. Иван жену похоронил, живет один, а у сына давно взрослые дети, Сережку уж, наверное, догоняют. Вот такова она, жизнь…