Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 80



– Есть вещи, на которые доктор имеет уши и глаза, но рта не имеет.

Никанор Иваныч обнял меня и своими мокрыми губами и потным лицом произвел довольно неприятное впечатление на щеке.

И кто-нибудь скажет, что это не поврежденные?..

Позвольте еще пример. Рядом со мною живет богатый помещик, гордый своим имением, скряга и прочее. Он держит дом назаперти, никого не пускает к себе, редко сам выезжает, и что делает в городе – понять нельзя; не служит, процессов не имеет, деревня в 50 верстах, а живет в городе. Главное занятие его – стяжание и накапливание денег; но это делается за кулисами; я вам хочу показать его в торжественные минуты жизни. В гостинице и на почте он закупил слуг, чтоб они извещали его, когда по городу проезжает какой-нибудь сановник, т. е. ревизующий чиновник. Сосед мой, получивши такую весть, тотчас надевал дворянский мундир и отправлялся к его превосходительству; тот, разумеется, с дороги спал, соседа не пускали, он давал на водку, упорствовал, дожидался часы целые, – наконец о нем докладывали. Сановник (ибо в эти минуты и чиновник VI класса чувствовал себя сановником), рассерженный, принимал просителя, не скрывая ярости и не давая весу и меры словам своим. Проситель, после долгих околичнословий, докладывал, что вся его просьба, от которой зависит его счастие, счастие его детей и жены, в том, чтобы его превосходительство изволило откушать у него завтра или отужинать сегодня. Он так трогательно просил, что ни один высокий сановник не мог противустоять и давал слово соседу. Тут наставали поэтические минуты его жизни. Он бросался в рыбные ряды, он покупал стерлядь ростом с известного тамбурмажора, и ее живую перевозили в подвижном озере к нему на двор; выгружалось старинное серебро, вынималось старинное вино. Он бегал из комнаты в комнату, бранился с женою, делал отеческие исправления дворецкому, грозился на всю жизнь сделать уродом и несчастным повара (для ободрения), звал человек двадцать гостей, бегал с курильницей по комнатам; встречал в сенях сановника, целовал его в шов, идущий под руку. Шампанское лилось у скряги за здравие высокого проезжего. Заметьте, и все это делалось из помешательства, совершенно бескорыстно. И, что еще важнее для психиатрии, его безумие всякий раз переносилось с обратными признаками (полярно) на гостя. Гость верил, что он по гроб одолжает хозяина тем, что прекрасно обедает. Когда-нибудь сообщу еще примеров пять-шесть, на первый раз довольно. Успокоившись насчет жителей нашего города, я пошел далее. Выписал себе знаменитейшие путешествия, древние и новые исторические творения и подписался на «Гамбургский беспристрастный корреспондент». Отовсюду текли доказательства очевидные, не подлежащие сомнению, моей основной мысли; слезы умиления не раз наполняли глаза мои при чтении. Я не говорю уж о гамбургской газете; на нее я с самого начала смотрел не как на суетный дневник всякой всячины, а как на всеобщий бюллетень разных богоугодных заведений для несчастных, страждущих душевными болезнями. Все равно, что бы историческое я ни начинал читать, везде, во все времена открывал я разные безумия, которые соединялись в одно всемирное помешательство. Тита Ливия или Муратори я брал, Тацита или Гиббона – никакой разницы; все они доказывают одно: что история не что иное, как связный рассказ родового, хронического безумия и его медленного излечения (этот рассказ дает нам по наведению полное право надеяться, что через тысячу лет двумя-тремя безумиями будет меньше). Истинно не считаю нужным приводить примеры: их миллионы. Разверните какую хотите историю, везде вас поразит, что вместо действительных интересов всем заправляют мнимые, фантастические интересы; вглядитесь, из-за чего льется кровь, из-за чего несут крайность, что восхваляют, что порицают, – и вы ясно убедитесь в несчастной на первый взгляд истине – и истине, полной утешения на второй взгляд, что все это следствие расстройства умственных способностей. Куда ни взглянешь в древнем мире, везде безумие почти так же очевидно, как и в новом. Там отец приносит дочь на жертву, чтоб был попутный ветер, и нашелся старый дурак, который прирезал бедную девушку, – и этого бешеного не посадили на цепь, не свезли в желтый дом, а признали за жреца. В другом месте персидский царь гоняет море сквозь строй, так же мало понимая нелепость поступка, как и его враги афиняне, которые цикутой хотят лечить от разума и сознания (тогда, впрочем, не было известно, что солено-кислый барит гораздо действительнее). А что это за белая горячка, вследствие которой римские императоры гнали христианство; разве трудно было рассудить, что эти средства палачества, тюрем, крови, истязаний ничего не могли сделать против святых убеждений, а удовлетворяли только животной свирепости гонителей?



Кто не увидит ясные признаки безумия в средних веках, тот вовсе не знаком с психиатрией. В средних веках все безумно. Если и выходит что-нибудь путное, то совершенно противуположно желанию, независимо от целей. Ни одного здорового понятия не осталось в средневековых головах, все перепуталось. Проповедовали любовь – и жили в ненависти, проповедовали мир – и лили реками кровь. К тому же целые сословия подвергались эпидемической дури – каждое на свой лад. Например, вилланы считали одного человека в латах сильнее тысячи человек, вооруженных дубьем; а рыцари сошли с ума на том, что они дикие звери, и сами себя содержали, по селлюлярному порядку новых тюрем, в укрепленных сумасшедших домах, по скалам, лесам и прочее.

История доселе остается непонятною от ошибочной точки зрения; историки, будучи большею частию не врачами, не знают, на что обращать внимание; они стремятся везде выставить придуманную после разумность и необходимость всех народов и событий; совсем напротив, надобно на историю взглянуть с точки зрения патологии, психиатрии, надобно взглянуть на исторические лица с точки зрения безумия, на события с точки зрения нелепости и ненужности. История – горячка, производимая благодетельной натурой, посредством которой человечество отделывается от животности; но как бы противодействие ни было полезно, все же она болезнь, все же она горячка. Впрочем, в наш образованный век стыдно доказывать простую мысль, что история – аутобиография сумасшедшего. Интерес летописей и путешествий тот же самый, который мы находим в анатомико-патологическом кабинете. Кстати – о путешествиях. Они не менее истории принесли мне подтверждений, и тем приятнейших, что все описываемые в них безумия делались не за тысячу лет, а совершаются теперь, сейчас, в ту минуту, как я пишу, и будут совершаться в ту минуту, как вы, любезный читатель, займетесь чтением моего отрывка. Доказательства и здесь совершеннейшая роскошь; разверните Магеллана, разверните Дюмон-Дюрвиля и читайте первое, что раскроется, – будет хорошо: вам попадается или индеец, который во славу Вишны сидит двадцать лет с поднятой рукой и не утирает носу для приобретения бесконечной потери своего я на том свете, или женщина, которая из учтивости и приличия бросается на костер, на котором жгут труп мужа. Восток – классическая страна безумия; но, впрочем, и в Европе очень удовлетворительные симптомы. Но об этом в самом курсе.

Но не могу положить пера, не сказав еще несколько объяснительных и, так сказать, предупредительных замечаний. Я знаю, что неблагонамеренность обвинит меня в желании блеснуть новизною, в гордости и пренебрежении к больным – за то, что я не считаю их здоровыми. Совесть моя чиста! Не гордость и пренебрежение, а любовь привела меня к моей теории, и, когда я совершенно убедился в истинности ее, весь нравственный быт мой переменился, мне стало легко, упования и надежды расцвели, как в молодости. Прежняя нетерпимость, готовность порицания и осуждения заменились теплым чувством сострадания к больным, и вместо желания отвратительной мести за действия, ясным образом сделанные под влиянием болезни, явилось кроткое снисхождение и сильное желание помочь больному. (Я даже в доме умалишенных вывел наказания, не желая вступать в соревнование с безумными, ни побеждать их в нелепости). Что же касается до предполагаемого мною обвинения в желании блеснуть новизною, то я обязан заметить, что в разных формах мысль медицинская, мною проведенная, являлась многим в голову. Аристотель называл Анаксагора единым трезвым в сонме пьяных. Спиноза видел бессилие разума в человеке безнравственном, видел болезненную необходимость его опьянения страстями. Бентам, английский доктор, из которого я взял эпиграф, не сомневался в болезни мозга, а искал причину оной в испуге и потрясении, бывшем во время потопа. Бентам, наконец, прямо сказал, что «всякий преступник прежде всего дурной счетчик». Бентам совершенно прав; но он одного не понял: что преступник делает арифметические ошибки слишком грубые, и все остальные тоже дурные счетчики, но делают маленькие ошибочки. Мы окружены целой атмосферой, призрачной и одуряющей; всякий человек более или менее, как Матренина дочь (зри выше), с малых лет приобщается к эпидемическому сумасшествию окружающей среды (немецкие врачи называют эту болезнь der historische Standpunkt); вся жизнь наша, все действия так и рассчитаны по этой атмосфере в том роде, как нелепые формы ихтиосауров, мастодонтов были рассчитаны и сообразны первобытной атмосфере земного шара. Местами воздух становится чище, болезни душевные укрощаются. Но не легко переработывать в душе человеческой родовое безумие; страшные усилия надобно употреблять для малейшего шага. Вспомните романтизм – эту духовную золотуху; вспомните торизм – эту застарелую подагру нравственного мира; вспомните славянофильство – эту иудейскую проказу исключительной национальности и тысячу других.