Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 121 из 152

Мария положила письмо на стол, чувствуя те слова, которых в письме не было, но которые Петр хотел бы написать ей о себе. Томление не прошло, оно усилилось, и Петр вызывал теперь в Марии какое-то смутное и уже далекое чувство, какое она испытала четырнадцать лет назад при виде Еньки, принесенного сиделкой к ней в родильную палату. Енька был тогда спеленат и с лицом беспомощным при ярком свете дня. Мария хотела заплакать, но не заплакала, потому что письмо все-таки лежало перед ней на столе и было из него ясно, что Петр пока жив.

И Петр действительно был жив. Он лежал на животе среди леса, зарывшись лицом в снег и раскинув руки. Его шинель и сапоги вмерзли в наст, но лицо еще не вмерзло, потому что изо рта у него текла кровь и подтачивала своим теплом снег вокруг лица. Петр лежал на много верст западнее старого русского города Демянска, и вокруг него в лесу и на поле лежало много таких же людей, как он. Двадцать минут назад Петр бежал, проваливаясь в снегу и крича во все горло.

Но теперь ему казалось, что он спит и видит сон. Лежит он в траве под мельницей, над озером. Он лежит маленький, руки и ноги его спеленаты. Ему трудно пошевелиться. Под мельницей в распоясанной рубахе ходит Енька. Енька большой, сильный. Он длинными руками берет мельницу то за одно, то за другое крыло и раскручивает их. Петр хочет окликнуть Еньку, но крик у него не получается. И вдруг Енька все же оглядывается, видит Петра в траве и подходит к нему. Енька внимательно наклоняется над Петром, берет его на руки и несет домой.

А Енька возле школы играл в снежки. Енька наступал на снежную крепость. Солнце садилось, и стены крепости разгорались мглистым багровым огнем.

Енька выжидал, когда кто-нибудь появится над крепостью, и тогда с силой швырял снежок, стараясь попасть в голову. Между делом Енька поглядывал на школу. Там в крайнем окне при свете керосиновой лампы танцевала Наташа. Там учительница географии Анисья Викторовна играла на баяне «Молдаванеску», а школьницы разучивали танец.

Учительница сидела на подоконнике, раздувала баян и при этом так двигала плечами, будто спину ей обдавало кипятком.

Слева от учительницы горела на столе керосиновая лампа, и Наташа танцевала то по левую, то по правую сторону лампы. Потом она прошлась посередине класса и стала танцевать как раз позади лампы. Она танцевала, покачивала головой, отчего казалось, что подбородком она постукивает по лампе.

Енька усмехнулся. Он усмехнулся и полетел с ног.

Обледенелым снежком рассекло Еньке щеку до самого уха.

— Дурак, — сказал Енька, вставая на ноги.

— Сам дурак, — сказал Федька Ковырин. — Чего злишься, такая игра.

Енька приложил к щеке горсть снега и отошел в сторону, к школе. Учительница тихо играла «Шар голубой» и ласково двигала в темноте плечами.

Из школы вышла Наташа.

— Енька, чего ты?

— Щеку рассек.

— А я так, прорепетировала.

Они шли по селу, слушая, как затихает шум и говор позади, возле крепости.

— Дурацкая эта ваша игра, — сказала Наташа.

— Такая уж игра, — сказал Енька. — А хорошо Анисья Викторовна играет на баяне.

— У нее друга вчера в Севастополе убили, — сказала Наташа.

— Как вчера? — удивился Енька.

— Письмо вчера получила. Ей одна санитарка оттуда написала. Сама, пишет, видела. Корабль евонный возле самого города немцы разбомбили.

— Бомбардировщиками, значит, — сказал Енька.

— Наверное. Прямо, говорит, корабль сгорел и перевернулся. А друг-то ее, видно, выплыть хотел. Моряк он. Так и прибило потом под вечер к берегу с головой с пробитой. Хороший такой человек был. Анисья Викторовна даже за него жениться хотела.

— Ну и женились бы, пока войны не было.

— Ага, — сказала Наташа, — да видишь, война началась, ее и эвакуировали оттуда.

В деревне уже горело в окнах, пахло низким печным дымом, и под крышами мутно посвечивали затвердевшие к ночи сосульки. В избе Калины горел свет. Видна была горница, обвешанная серебряными и золотыми кошками, ковер над кроватью.

И казалась горница уютной, теплой, так что Еньке даже захотелось спать.





— Вот Калина здорово живет, — сказала Наташа.

— Чего это?

— Как чего? Красиво у нее в избе, картинок всяких много, занавески тюлевые… и сама такая вся…

— В карты играет. Сама с собой, что ли? — сказал Енька.

Видно было, что Калина сидит за столом и сдает карты.

— Скучно ведь одной, заиграешь, — сказала Наташа.

За дальним краем стола сидел мужчина и держал перед собой карты и разглядывал их.

— Ведь это же дядя Саша, — сказал Енька.

— Он, — согласилась Наташа.

— В картишки поигрывает, — усмехнулся Енька.

— А чего, все веселей вдвоем, — сказала Наташа.

Калина встала, прошла на кухню. Она вернулась оттуда с большим блюдом. Калина поставила блюдо на стол и задернула занавески.

Мать колола во дворе дрова. Она была в полушубке, в валенках и без платка. Она заносила колун над головой и всем телом сильно била в чурбан. При этом она шумно выдыхала, и выдох напоминал кашель.

— На-ка, Ень, поколи, — сказала Мария, забирая у Еньки книжки. — Устала чего-то, да и делать ничего не хочется.

— Давай, — сказал Енька. — Опять, что ли, заболела?

— Да нет. Так, му́ка на сердце. Да письмо от отца в полдень пришло.

— Чего пишет?

— Ничего. Пишет, что все хорошо. Ну ладно, я книжки отнесу да печь разожгу.

— Давай, — согласился Енька и по-матерински, с прикашливанием, стал колоть в темноте дрова.

Поднималась метель, сырая, мглистая, вечерняя. Снег шел тяжело, густо. Метель закрывала деревню, пряча дома один от другого, будто разгоняла их по полю все дальше и дальше в разные стороны.

Матери дома не было. Она еще не вернулась из коровника, потому что там сегодня у них кто-то из районного начальства проводил проверку. Сквозь метель слабо посвечивал соседский огонь Олеговой избы. Временами его совсем закрывало, будто кто-то большой, пролетая в воздухе, садился там на окно и закрывал огонь своим косматым телом. Так, поглядывая на Олегову избу, Енька вспомнил, что мать с утра велела ему нагрести и оттащить бабушке Матрене ведро картошки. Енька взял ведро, взял спички и полез в подполье.

В подполье было темно и влажно. Тьма уходила далеко в разные стороны, и не было ей конца. Здесь чувствовалось, как на улице метет ветер. Ветер слышался отдаленными глухими вздохами, словно кто-то с трудом полз по земле в разные стороны одновременно. Потом этот кто-то затихал, на землю ложился и собирался с силами. И все шарил по стенам. А на дороге послышались шаги. Кто-то шел из деревни в поле. Потом кто-то с поля проехал на санях. И сани не скрипели по снегу, а бороздили его.

Енька прошел в глубь подполья. Кто-то легко коснулся щеки его. Енька отшатнулся, чиркнул спичку и увидел большую прошлогоднюю муху. Муха висела на паутине и спала на весу. Енька поднес к мухе спичку. Та вспыхнула, и огонек легко скользнул по паутине вверх.

Енька поставил на землю ведро и нащупал в темноте картошку. Картошки лежали большие, влажные, слегка вспотевшие. Кожа их гладко шелестела под пальцами. Картошки затаили дыхание и прислушивались к руке: кто их трогает и зачем. Енька взял две картошки и положил в ведро. Остальные зашевелились, побежали куда-то. Енька поймал еще две и тоже положил в ведро. Остальные притихли.

Из картошек уже тянулись длинные ростки. Ростки холодно похрустывали в ладонях и гнулись. Они были похожи на маленькие добрые пальцы, которые тоже кого-то ищут во тьме.

Енька набрал полное ведро, накинул шубу и задами, хоронясь от ветра за сараями, направился к Олегу. Енька проскользнул сквозь огородные ворота и увидел человека. Человек шагал от калитки к крыльцу и тяжело тащил за собой санки. «Дядя Саша, наверное, муки где-то достал», — подумал Енька и хотел поздороваться. Но, приглядевшись, Енька понял, что это чужой человек, высокий, в полушубке, в валенках выше колен. Такие валенки катают в деревнях за Иртышом. На полушубок был накинут дерюжный плащ с капюшоном, и лицо разглядеть было нельзя. Только виднелась из-под капюшона рыжеватая заснеженная борода.