Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 152



Властительствовал над черемисьем гордый хлыновский князь. Хлыновские земли поздней были названы Вятскими. Разорил тот князь земли отступника и увез на коне жену его красавицу Лугу, женщину веселого и смелого нрава.

Мглистой ночью, когда ветры колдуют, как волки, когда волк, оборотясь человеком, выходит к селеньям, чтоб губить и тревожить народ, насылать коловерть и болезни, Луга бежала. Вдоль Эннера высоким овражистым берегом настигала ее погоня. Луга бросилась в воду и погибла в реке. С той поры черемисы, ушкуйники, кривячи прозвали Эннер Ветлугой.

«Вет» — по-черемисски женщина, баба.

С той же поры, коль крушит человека разлука или нет у любви его воли, выходил человек на Ветлугу.

Нет без преданности любви.

Я стою над Ветлугой, на этом шелковом солнечном ветре и над ласковым шелестом вод, влюбленных в берега, в леса, в быстрый говор стрижей и в низкий стук далекого катера.

На Ветлуге много омутов. В синий полдень, когда я стою над водой, мне кажется, что чьи-то глаза печально глядят из глубины, и я слышу, как река перебирает по песчаным берегам чьи-то жаркие грустные волосы.

В БЛИСТАЮЩЕМ ВОЗДУХЕ

Машину чуть покачивает. Перелески, дома и ограды уходят вниз, будто катятся под гору. Летчик выравнивает машину, под крыло послушно бегут леса, и охватывает чувство, сходное с тем, которое часто приходит во время езды на легковой машине по гладкому шоссе.

Высокий стеклянный купол кабины и круглые небольшие окна обнимает струящееся радужное мелькание. Мельчайшие морозные искры трепещут, реют в воздухе, и бережно переливают под чистым небом крупинки солнечного света. Сквозь эту веселую искрящуюся карусель проглядывают леса и поляны. Угадывается строгая тишина зимнего леса. Деревья стоят замкнуто, тяжело, кротко сложив на сугробы свои синие четкие тени. Легкие голые березники кажутся пустыми. Сосняки закрыты инеем и сверху похожи на облака. Вон маленький красный трактор тащит игрушечные сани по снежной целине, и след саней напоминает узкую лыжню.

Извилисто ползет через чащи Ветлуга. Под высокими заснеженными берегами прячутся голубые дымчатые тени. Река жива, она то здесь, то там пробивает лед, и черные широкие проталины проступают сквозь снег. Из ельника выходит к проталине лось. Отсюда видны рога и спина. Лось долго стоит над рекой, не то пьет, не то смотрится в воду.

А между лосем и самолетом, между Ветлугой и самолетом, между деревнями и самолетом — все тот же блистающий воздух.

Самолет уже скоро пойдет на посадку, и я вижу, как один из пассажиров, молоденький лейтенант, быстро пишет в записную книжку. Я различаю его торопливые слова:

«…может быть, ты стоишь там внизу или едешь в этих тракторных санях. Подними глаза. Это я лечу над тобой. И над нашим лесом. И над рекой.

Я уже скоро выйду из самолета… А может быть, ты уже ждешь меня на аэродроме и побежишь сейчас ко мне навстречу, раскинув руки и смеясь счастливым смехом».

Может быть, этот лейтенант поэт?

НА БЕРЕЗАХ, НА СОСНАХ, НА ЛИПАХ

Обессилят метели. Нальется синью чистое небо марта. Деревья замрут перед рассветом, тяжко облитые инеем.

Только солнцу скользнуть за огородами — на самую вершину липы вспрыгнет снегирь.

«Ки-ки-ки».



Снегирь оглянется, замрет и тронет ветку клювом. На ветке пронзительно вспыхнет стеклянный граненый огонек: «Ки-ки-ки».

И вся стая уже хлынет на липу развешивать на ветках стеклянные огоньки. Ветки покачиваются.

Солнце встало.

Леса налиты неистовым светом весны. И снегирь сидит на липе в синем небе. Дремлет, как боярин.

Осенью вместе с первыми морозами снегири уходили на юг. Они шли до буковых чащ Кавказа. Теперь вдоль первых дорог весны снегири спешат назад, до северной границы лесов.

Снегири порой засиживаются у нас вот так на липе, над баней, на опушке леса. И чувствуется, что им не хочется уходить из этой прозрачной веселой зимы, когда похоже, что стога, деревья, избы, мосты — все соткано из тончайшего звучного инея, который сам по себе то вспыхивает, то гаснет.

Снегири еще долго продремлют над окрестными деревнями. И забавно будет размышлять: то ли это свистят снегири, то ли позванивают стеклянные граненые огоньки на березах, на соснах, на липах.

ТИШИНА

Как-то осенью ехал я поездом из Саян. Я сошел в Шарье, пересел на полупригородный поезд Киров — Кострома и через несколько часов уже трясся на верхней полке по перелескам и частым всхолмкам Костромщины. Справа и сзади осталось величественное Галичское озеро.

Старинный городок, почти ровесник Москве, лежал на широком выступе берега в предутренней дымке. То ли поздние, то ли ранние огни теплились в его окнах, и город казался погруженным в медлительные величавые воспоминания. Над железной гладью озерных вод, под лиловыми утренними тучами, на узеньких улочках, сквозь торопливые выкрики паровозов город многое может вспомнить.

О тех временах, когда Галич был далекой заставой на таежном севере Руси в океане бесчисленных черемисских племен, на речных и волоцких дорогах разбитных новгородских ушкуйников; о тех временах, когда татары жгли его из конца в конец, когда князья Мстиславские по горсти собирали вокруг себя земли; о тех временах, когда оседали по лесам и рекам вымерзающие панские отряды, когда на пашнях и за монастырскими стенами торопливо зарывали в землю небогатые клады.

Но, впрочем, Галич позади, и осторожно разворачиваются перед вагонами мелкие ложбинки, высокие сосняки и внимательные короткие деревеньки со стогами за околицей.

Я был еще весь под впечатлением Саян. Горного стылого ветра, гремучих рек, торжественных ненастий, необыкновенной чистоты и звучности воздуха. Длинные склоны таскылов, залитые такой напряженной желтизной осенней листвы, что ломит глаза! Золотые фонтаны пересохших чемериц на горных лугах! Алые россыпи копеечного полярного кустарника! Эти древние, какими-то заколдованными кругами расставленные на курганах каменные изваяния тысячелетних кладбищ Хакассии.

И вдруг увалы Костромщины. Незаметные лесные поляны, тихие ручьи, стеснительный говор берез, робкий мягкий свет опадающих листьев; грустные неторопливые закаты и сдержанные светлые девичьи лица, текучая плавная речь, когда слова выговариваются почти так же, как пишутся, и простенькие, почти домашние походки мастеровых, буфетчиц, милиционеров.

Но вот вы в Пыщуге. Первые минуты ошеломляют вас тишиной, ровным, большим и светлым небом, спокойными улицами крепких домов, тихими лицами и несуетливой приветливой деловитостью. Вы с удивлением замечаете, что с вами, совсем незнакомым человеком, на каждом шагу здороваются и чем-то издавна знакомым встречает вас простодушная гармошка и тихая песня из приоткрытого окна.

И начинаешь верить, что нет на земле места спокойнее и тише.

Но впереди Трошинцы, хутор в пятнадцати километрах от села. Здесь вас встречает тишина, уже и не похожая на тишину. Это такое состояние неба, лесов, полей, в котором все поет. Это именно тишина состояния, которая наполняет человека, словно глоток прохладной и чистой воды. Будто впервые слышит человек, как шуршит за стеной крапива, как замирает ветер в цветущих ячменях, как под крышей кричат ласточки, как льется в бадью колодезная вода, как цветет за дорогой кипрей и как даже стук сердца становится похожим на все эти счастливые звуки.

И потом где-нибудь над рекой вы уже не думаете о тишине. И голос девочки, поспешающей за стадом, и шум травы, и какие-то глубокие шорохи под землей, и дальний гул машины — все становится пением. И синий взгляд девушки с того берега напоминает чью-то давно забытую песню, которую вот уже долгие годы старался припомнить.

И тишины уже не надо. Ты всю жизнь хочешь теперь слушать эту музыку родной земли… Но уже нестерпимо хочется, чтобы в ней опять раздавались голоса паровозов, и шумный говор уличной толпы, и радостный гул стадионов, и бой часов на башне, и стук высоких каблуков по длинным звучным залам, и торопливый стрекот пишущей машинки, и дальний голос еще не виданных земель.