Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 152



Ветер делал с листвой что хотел, и с каждой минутой из лесов уходил полумрак. На смену зелени, птичьему говору незаметно приходил тихий пронзительный свет. То ли это светили сугробы листвы, то ли солнце свободней сияло сквозь поредевшие ветви. Колыхалось какое-то радостное настроение праздничной грусти.

Люди с утра уходили из деревни в поля и возвращались уже на ощупь, в темноте. Вскоре стало казаться, будто леса не опадают в пустые равнины, а словно облака поднимаются в небо.

Каждый чувствовал, что отсветит еще несколько дней, и леса придут к чему-то не наглядному, но точно ощутимому, как отдаленное пение ветра.

И тут пришло письмо, я должен уезжать.

И я уехал.

С тех пор уже третья осень. И всякий раз я прихожу в эти леса. Но сентябрь как будто не тот. Не вижу я больше той несостоявшейся счастливой грусти. И каждую осень ищу я за деревней это потерянное ощущение, словно оно где-то стоит на пригорке, молчит под рябиной и вот-вот аукнется издали.

ПЛАТОК

На холме стояла девушка. Над холмом улетали журавли. Девушка, сняв с головы платок, с журавлями прощалась платком. Она растянула его над головой, и ветер надул его, ветер хотел превратить его в птицу. Платок поверил ветру и рвался в небо. Я испугался, что девушка поверит платку, отпустит его, и тот упадет, обескрылев.

Но девушка не поверила. Она только долго еще держала платок над головой, с журавлями прощаясь, хотя уже и видно их не было в серой облачности неба.

1959 г.

УВАЛЫ ПЫЩУГАНЬЯ

НА УВАЛАХ

По увалам шагать можно в кепке, в ботинках, с рюкзаком, с тонкой палкой или просто с песней. По увалам ехать можно в санях, лежать, полузакрыв глаза, слушать, как по тулупу и шапке мелко шелестит снегопад, и думать о далеком ночлеге с керосиновой лампой, с горячей, протопленной печкой и с длинным шорохом ветра вдоль стен. По увалам на озорной машине можно взмывать, как на качелях, и смотреть на стада, на бегущие крыши коровников, на летящие прочь перелески, когда шофер покуривает сигарету и рассказывает что-то не то о себе, не то просто о дорогах.

От Шарьи угоры нарастают, сначала мелкими гладкими подъемами, потом быстрыми спусками, потом длинными взмывами, все выше, все лесистее — вдоль Ветлуги. И наконец угоры застывают, как океанские плоские волны, под самым небом, с журавлиными деревеньками, резными балконами по чердаку, с давно и осторожно зарытыми глубоко в суглинки кладами.

Девушки ходят по увалам босиком. Идут они большей частью за грибами, за ягодами, в гости — через ручьи, мосты, овражки, тропинками, а то и напрямик — от увала к увалу. В полдень они садятся где-нибудь под елкой в прохладный плотный мох и полулежат в нем, проминая кочку все глубже и глубже. Они перебирают грибы, тянут из лукошка горстями чернику, улыбаются потемневшими от ягод губами. Их зубы от черники тоже поголубели и поблескивают, словно талые мглистые льдинки. Они прислушиваются, как кто-то крадется в мелком ельнике, когда похоже, что это не зверь и не птица, а грибы — этот самостоятельный строгий народ — осторожно двинулись куда-то в тайную дорогу.

Потом девчата встанут и вновь пойдут, ласково раздвигая руками ветви, приседая и заглядывая то и дело под кусты. И когда они выйдут из лесу и зашлепают к деревне босыми ногами по лужам, то вспомнят песню или частушку, или просто припевку.





Молоко, пшеницу, сено возят здесь от деревни к деревне на телеге или же на санях. Лежишь себе в скрипучих накатанных розвальнях, а деревни плывут где-то далеко и вверху. Ветер идет высоко над ложбиной, и слышно, как он мелко усыпает снегами холмы и как поскрипывает одинокий в поле колодезный журавль, а молчаливый мерин тащит сани, повизгивая подковами по наезженной дороге. И ты уже почти уверился, что тыщу лет прожил здесь и ходил на кулачки, и пил бочками пиво на праздниках, и катался с девками на санках в масленицу с горы за Слепенками, и валил первые дубы для первых петровских фрегатов в Архангельск.

На открытой машине мчишься, словно по экрану. Тенистые овраги, серебряные ручьи, золотые песчаные взгорки — все летит и наплывает и мгновенно рассеивается. И кажется, что никогда ничего здесь не было, только сегодня поднялось это стремительное мельканье, когда жизнь готова обогнать самое себя, и только сигарета шофера да подплясывающие стрелки приборов, да прокуренные пальцы на баранке вечно были здесь, есть и будут.

Над увалами ходит град. Когда из-под тучи ударит закатное солнце, белые живые чащи града кажутся издали алыми. С гор мчатся алые гремящие потоки, в окнах пламенеют алые стекла, словно по всем избам разожгли русские печки. Вода кормит лен, ячмень, поит колодцы, вымывает за огородами старинные серебряные ковши, дырявые азиатские монеты, расписные польские сабли, тяжелые монашеские кресты, подковы, гайки.

Дожди ходят вокруг и редко взбираются на увалы. Старики говорят, что там «на горах лежит Камень». Старый Камень, над ним творили заклинания первые землепроходцы, отшельники, атаманы. Тот заколдованный Камень не пускает дожди, гонит их стороной от лесов, на луга, на ячмень, на пшеницу.

Здесь встречаются тучи атлантических дальних морей с холодными северными облаками над темной Ветлугой. Много накопить надо силы, чтобы туче перевалить за Ветлугу. А уж если такая туча пришла — пыльные дикие вихри пойдут на Пыщуг, на село, и затрещат над колодцами журавли, взметнутся, будто пришитые нитками, крыши, и человек полетит пуще ронжи, растопырив руки да размахивая полами пиджака.

Над увалами первые стаи снегов. Крыши к утру побелели. К полудню в деревушках ложбины — Реутихе, Осинниках, Соколовском — снег с крыш сойдет. А на увалах — в Ираклихе, в Петухах, в Сосновке — крыши белеют: туда пришла зима.

По увалам ходили разбойники. С кистенями, ножами, пищалями. Вдоль по старому Вятскому тракту, что был проложен шириной в тридцать сажен еще при Екатерине, трясли разбойники торгашей, богатеев, монахов. Говорят, будто Стенькины люди ушли из-под Симбирска на Ветлугу и долго «пировали» тут на высокой горе возле Кажирова.

Знаменит был разбойник Шапкин. Росту больше сажени, плечист, жиловат. Пуля его не брала. Стреляют, а он вытряхивает пули из кушака, как пуговицы, да зло усмехается. Зарыл он под Ираклихой клад на двадцать бочек оружия, кубков, серебра и золота. И слух пустил, что клад завороженный. Чтобы взять этот клад, голову положить надо. Так мужики тот клад и трогать не брались. А досужие люди поговаривали, что свеча горела по ночам над этим кладом.

В той же Ираклихе жил на горах летописец крестьянин Сибиряков. Написал он двадцать толстых книг и назвал свою летопись «Ветлужский ковчег». Где теперь эта летопись, трудно сказать. Но лежит где-нибудь да тоскует по человеку.

По увалам идут бензовозы. Идут к тракторам и комбайнам, к разговорчивым киноустановкам, и к упорным бурильным вышкам геологов, и к маленьким рубленым домикам сельских аэродромов.

А когда над увалами заколдует весна, все прохвачено белым и голубым огнем, все звенит вокруг солнечным пламенем. На лугах этот неистовый свет переливается в тонкие голубые стаканчики колокольчиков, в сиреневые сережки подснежников и в яростные малиновые свечи кипрея, что день и ночь светит в оврагах, на опушках, на вырубках и вдоль всех дорог северных увалов.

КРАСАВИЦА ЛУГА

Она бежит вдоль сосняков и ельников, кружится на бегу; она вдруг замрет и о чем-то шепчется с ивняком; вдруг она вся заблещет, от нее пахнет холодом и песками; она знает, где пляшет по омуту стерлядь, где осетр точит воду кованым длинным носом; она все бежит и оглядывается на жаркие следы босых ребячьих ног по берегам.

Когда-то звали ее Эннер. То было тыщу лет назад. И жил над рекой небогатый черемисский князь Коджа. И пришел к нему боярин Кий. То был новгородец, силач, хозяин ушкуйников. Славился Кий ловкой силой в борьбе. И по всему лесному черемисью не было человека, который устоял бы перед боярином. Был Кий умен и в торговле и на слово. Полюбился Кодже гигант бородач-новгородец. Перешел Коджа в православную веру и много ходил с Кием по разным делам.