Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 96 из 113

Костусь в окно видел, как по улице идут одна за другой подводы, как тяжело тащатся уставшие партизаны. Некоторых он узнавал, некоторых нет. Ему хотелось выбежать на улицу, чтоб все видеть, все слышать, все знать, но мать оставила его с Вовой, а тот не хотел один лежать в люльке, плакал, крутил головой. Костусь качал его — все было хорошо, Вова молчал, начинал трясти люльку — еще лучше: Вова смеялся, раскрывая розовый беззубый ротик, а стоило оставить одного — он начинал реветь.

Костусь увидел Генку, тот ехал на стволе орудия, обняв его руками. Даже Алику партизаны разрешили проехать на подводе, и он сидел на ящике с патронами, как будто и сам был в бою, а теперь возвращается вместе со всеми. Наконец пришла мать, и Костусь кулем выкатился на улицу. Генка стоял возле своего двора.

— А у меня есть автоматные патроны, — похвалился он Костусю.

— Так я тебе и поверил!

— Погляди! — Генка достал из кармана два желтеньких патрончика. — Попрошу, чтоб Мишка дал выстрелить… Думаешь, не даст?

— Мишка-разведчик?

— Ага…

— Даст…

— И я знаю, что даст. А теперь давай сходим к Лисавете.

— Зачем?

— Туда убитых партизан повезли… И Витьку туда повезли.

— И Витьку убили?

— Ага… Их завтра будут всех хоронить. И салют будет. А Карачунихи нет, и Людмилы нет, они пошли менять одежду на бульбу. Вот слез будет, когда вернутся.

По улице все еще шли подводы с сундуками, узлами, мешками.

Было видно, что партизаны взяли большие трофеи. На одной подводе хрюкал ладный, на полтелеги, кабан с чистой белой щетиной и розовыми копытами. Ноги его были спутаны веревкой и привязаны к грядке телеги. От кабана пахло щетиной и еще чем-то очень знакомым, о чем Костусь уже совсем забыл. Ему захотелось потрогать кабана, и он достал рукой его белый бок, провел по щетине. Кабан хрюкнул, словно был доволен.

— Что, сала захотелось? — засмеялся партизан, который сидел в передке телеги. У него было хорошее настроение, и он смеялся, глядя на ребят, на то, что они на кабана смотрят, как на какое-то чудо. — Приходите вечером, хвостик дадим. Вот этот, закрученный в колечко… А?

Мальчики ничего не сказали, обогнали подводу и побежали вперед. Два широкозадых, короткохвостых битюга легко тащили по грязи тяжелое орудие. Таких орудий у партизан не было и таких больших лошадей тоже. Еще впереди два таких же битюга были впряжены в длинную зеленую фуру, высоко нагруженную ящиками со снарядами. Во многих дворах уже стояли подводы, возле них хлопотали партизаны.

Мальчики зашли во двор к Лисавете. Здесь никого не было, в хате тоже никого не было слышно. И хотя ребята не один раз были в этом дворе и в этой хате, но теперь порог переступили осторожно, с какой-то опаской. Как всегда, у тетки Лисаветы все чисто вымыто — и пол, и окна, и стены, — несло свежей прохладой. Мальчики потоптались у порога: тихо. Как будто в хате никто и не живет. Тишина эта смущала ребят…

— Может, их не привезли? — прошептал Костусь.

— Везли. Аж на трех подводах… Я сам был на улице и все видел…

Генка подошел к двери во вторую половину, тихо толкнул. Дверь легко, как будто сама, открылась. Генка переступил невысокий порог. За ним зашел и Костусь. И сразу увидел партизан. Они лежали друг возле друга от окна и аж до середины хаты. Вначале Костусю показалось, что они спят, так мирно и привычно они лежали. Только никакой соломы не было подостлано — все лежали на голом полу. И под головами у них ничего не было. И лежали все лицами вверх. И нигде не было видно ни автоматов, ни винтовок. И гранат не было видно. Словно это не партизаны, а обычные люди. Самым крайним лежал Жибуртович. Он и здесь казался больше всех. Рядом с ним незнакомый пожилой партизан в лаптях и полушубке, Витька — третьим. Лицо белое-белое, а изо рта темный ручеек. Он переводил глаза с одного партизана на другого и не мог поверить, что все они неживые. Теперь Костусь узнал еще одного партизана. Он стоял у Кудиновых — такой же молодой, как Витька, веселый. Любил играть на губной гармошке. Здесь он лежал крайним от окна.



Мальчики хотели уже идти, когда на дворе послышался шум, в хату вбежала Карачуниха, а за ней Людмила. Волосы у Карачунихи были растрепаны, Людмила была белая как полотно.

— Где он, мой сыночек? — тихо, шепотом спросила Карачуниха. Казалось, она ничего не видела, блуждала широко раскрытыми глазами по лицам мальчиков, спрашивала у них. Вдруг она опустила глаза вниз — увидела тех, на полу, и как будто переломилась, грохнулась на колени и так, на коленях, мелко перебирая, поползла от порога. Доползла к Витьке, приподняла голову.

— Сынок, что с тобой? Где болит? — положила голову на место, ощупала все тело — руки, грудь, ноги… — Сынок, что болит? Скажи мне… — Снова приподняла голову, провела рукой по лицу сына, сдвинула волосы со лба, слипшиеся, заскорузлые, и теперь увидела на виске маленькую ранку, которая была прикрыта волосами. — Здесь, здесь болит? Головка болит? — и припала к сыну, заголосила, словно захохотала, сухим, надрывным хохотом. Упала на колени перед братом и Людмила, затряслась в беззвучном плаче. А Карачуниха вдруг выпрямилась, внимательно посмотрела на спокойные лица других партизан, словно впервые увидела их, начала переползать от одного к другому, проводила рукой по лицам, поправляла волосы:

— Да как же это так, сыночки? Да за что же это вас? Таких молодых! Таких красивых! — И снова сорвалась, затрясла головой, заголосила.

Костусь не заметил, когда в хату вошла Таня. Увидел только, как она стала возле Жибуртовича, потом присела на колени, подняла его голову. Осторожно погладила рукой по одной щеке, потом по другой. Как будто живого. И застонала, замотала головой:

— Володя, Володенька-а-а!

Что-то неправдоподобное и страшное было и в том, как Карачуниха переползала от одного партизана к другому, брала их головы, и в тихом Людмилином плаче, и в Танином «Володенька-а-а!». Костусь не выдержал, выскочил во двор. Ему было одинаково жаль и Карачуниху, и Людмилу, и Таню… Он увидел, что Карачуниха никакая не крепкая. Она такая же, как и все бабы… И Людмила. И Таня. Почему-то вспомнилось, как голосила, рвала на себе волосы и ломала руки тетка Авгинья, когда пришла похоронная на Генкиного отца. Тетка Авгинья шла по деревне из конца в конец с растрепанными волосами, пустыми глазами, вскрикивала и то хваталась руками за перепуганного Генку, который трусил рядом с ней, уцепившись за юбку, то совсем забывала о нем…

Вышел из хаты и Генка и сразу потянул Костуся за руку:

— Пошли еще немца поглядим.

— Какого немца?

— Убитого. Его привезли вместе с партизанами. Он был переодет, и партизаны подумали, что это свой. Он лежит за Игнатовым гумном.

Они пошли.

— Это что… Это просто убитые. Они как живые, — говорил, словно хвастая, Генка, пока они шли по улице. — А вон Юзика Марилькиного, так того немцы всего порезали.

— Как порезали?

— А ты разве не видел? Я так бегал глядеть. Его всего искололи кинжалами, и звезды на спине вырезали — как на шапке, только большие. Я был, когда его привезли, и как мыли, и как хоронили — все видел. И мне было страшно.

Сразу за Игнатовым гумном стояло прясло для сушки снопов. Дальше была канава, а за ней шли кусты лозняка. Между кустами и дальше — всюду серая рыжеватая трава. Ступишь — вода показывается.

— Вон он, возле канавы, — Генка показал глазами на кусты. Костусь глянул в ту сторону… У канавы лежала охапка черной соломы и на ней что-то зеленое, все равно как кто снял и бросил немецкую одежду.

Мальчики приблизились к соломе. Там лежал немец. Одна нога в толстом белом носке, вторая — босая, совсем синяя. На нем были зеленые штаны и темная поддевка. На поддевке, у поясницы, было большое ржавое пятно. Видимо, ему попало в живот.

— Видишь, поддевку надел, хотел, чтоб подумали, будто он партизан, — рассуждал Генка. — Но партизаны знают, кто свой, а кто чужой.

— Ага. А ты его не боишься? — Костусь показал головой на немца.