Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 113

Она сидела, опустив руки на подол, и снизу вверх смотрела на него. И таким чужим, напряженным и пристальным был ее взгляд. Казалось, она не понимала, хотя и пыталась понять, к чему он рассказал все это, над чем смеялся. Под глазами у нее были темные, будто подведенные сажей, тени.

— Ты что это так?.. — смутился Игнат.

Марина как бы очнулась, приходя в себя, грустно усмехнулась, но глаз не отвела, и взгляд ее не смягчился.

— Живому — живое, — сказала. И без всякого перехода, как о давно выношенном, наболевшем: — А мы с тобой, Игнат, и дальше так будем жить?

— Как — так? — хмуро спросил он.

— А так… Порознь спать, порознь есть, слоняться, как волки, один мимо другого.

— Ты говоришь так, что выходит, ко всему прочему, будто я же и виноват. Так это надо понимать? — Игнат хотел сказать грубо, как он теперь говорил обычно с Мариной, и не смог, что-то помешало.

— Никто тебя не винит, Игнат, никто. Скажи только, кому мне повиниться?

— Вот этого не знаю.

— А я думала, знаешь. Где ты был все эти годы?

— Вопщетки, не под юбкой прятался.

— Нам надо поговорить, Игнат, к чему-то прийти. Больше я так не могу. И дети не могут. Один ты…

— Мне легче, чем кому бы то ни было. Мне даже не в меру легко. Легко и весело.

— Не легко, Игнат, но не дай бог тебе изведать то, что пережили мы за эти годы… Да что мы, все пережили. И все же если б не Тимох, если бы он не написал про то, как вы вместе бежали по полю и как тебя перевернуло снарядом, как он еще приостановился, а ты лежал мертвый, если б он этого не написал…

— А тебе, поди, только это и надо было.

Марина даже содрогнулась от этих слов, на глаза набежали слезы, однако она превозмогла себя, прикусила губу.

— Не это нам надо было, и не этого ждали… три года. А ты… Как ты мог столько молчать?

— Ага, вороне к хвосту привязал бы письмо и давай, милая, неси через фронт, туда, в Липницу, может, кто подберет… Так во что, Марина, раз без этого не обойтись… Расскажи сперва, как это все у тебя просто вышло, а потом будем думать, что мне сказать…

— Просто… Совсем просто… — Марина покачала головой, посидела и вдруг заговорила тихим и совершенно спокойным голосом, будто повторяла давно заученный на память урок. Смотрела мимо Игната, через заплот, на дорогу, через поселок, на гать и колхозный двор…



— Было как раз на троицу. Попросились Соня и Гуня сбегать к твоим, тогда еще и мама жива была, и батька. Хочется им сбегать, неведомо как хочется. Знают: баба так не отпустит, хоть что-нибудь даст с собой. А у нас тут бедность, и не голодные, и не сытые. Бульбы еще с мешок было, прятала ее в подполе. Варили помаленьку — со щавелем, с ботвой. Прибрались девчонки, банты в волосы повплетали, просятся: «Мы скоренько, мама, только туда и назад. Дорогу мы знаем, не бойся». А что тут дорога: поле, лес, а там и они, старики. Другое меня тревожило: только бы все ладно было. Время такое, ложишься спать, а сам не знаешь, как встанешь. Чуяло мое сердце. Пошли они, поснедав, — солнце уже с обеда, а их нет. Я места себе не нахожу, выбегу да выбегу в конец поселка: не идут ли. И тут началось. Партизаны отсюда, из центра, а те оттуда, из третьей бригады. Сначала винтовки, пулеметы, а потом самолет вызвали. Видно, знали, что партизаны тут и что штаб ихний разместился в конторе. Скинул он бомбы, одной развалил угол дома, вторая в саду разорвалась. Развернулся и опять сюда, да совсем низенько, кажется, трубы посворачивает. Мы с Леником сидим в яме на сотках, я как на иголках. Думаю, нехай бы старики задержали их, нехай бы оставили у себя. Говорю Ленику: «Посиди тут один, а я погляжу, где сестрички». И снова бегу в конец поселка. И вижу: по дороге вдоль посадок идут они, взялись за руки и идут. На голове у одной белый платочек, у другой черный, у Сони в руке узелок. И тут опять самолет, прямо над ними, летит и строчит, и видно: пули в песке перед ними, как желуди, шпокают. Пролетел самолет, а они глядят, как он разворачивается. Божечко мой, что делать? Бежать — где ж ты добежишь, лечь — где ж ты улежишь… И тут выскочил из-под лип партизан, подбежал к ним, сгреб в охапку и назад под липы, а самолет за ними. Я и глаза закрыла: думаю, все, конец всем. Куда они спрячутся от этой вражины. Самолет построчил, построчил и улетел. Бой стих, и я кинулась через гать: где они, что с ними, живы ли? Живы. И ведет их тот партизан злой, как черт: «Ты что это, мати, думаешь? Куда детей посылаешь?» — и матом. А я кинулась к ним, обнимаю, целую и сама от радости не знаю, где я, на каком свете.

Марина умолкла, сцепила руки.

— А дальше? — глухо спросил Игнат.

— А дальше… Перешел он к нам на постой. На операцию идут — на неделю, на две, — дети его провожают; с операции — всегда к нам. А у самого никогошеньки не осталось на этом свете: семью немцы расстреляли, женку и двоих деток, он остался один как перст. Звали его тоже Игнатом.

— Хоть этим утешила… Значит, сошлись две сироты и ты пожалела его?

— Не я его, а он меня, он нас пожалел. Незадолго до прихода наших пошли они на операцию, и был страшный бой. Много партизан полегло тогда. Привезли и его, раненого! Никто не верил, что выживет, так была побита голова. Три месяца кормили из ложечки, пока кости не посрастались, пока не стал похож на человека. Поправился немного, стал по двору помогать. Дров привезет, напилит, поколет, огород загородил. Раны позаживали, и лицо стало не таким страшным, как поначалу. Война покатилась дальше, вернулся Тимох. Рассказал подробнее, как все это было в том вашем бою. И не верю, и верить не хочется, да вот же он — живой свидетель, сосед, разве он станет выдумывать. И опять-таки: был бы живой, неужто не дал бы знать, подал бы голос… А трое детей… Так он и остался тут и был у нас, аж пока не пришло письмо от тебя. Одно-единственное за всю войну… — Марина вытерла глаза чистой стороной фартука.

— Может, и мне поплакать вместе с тобой? Пожаловаться на то, как я поломал ваши планы. Должен был умереть, да остался жив. И мало что выжил, еще и домой приволокся… Вопщетки, а каков он был… мой наместник?

— Наместник? — Марину словно ударили.

— Ну а как я должен его называть… Тем более что и имя у него мое… — Игнат понизил голос: — Я это про то, что, может, карточка какая-нибудь осталась, чтоб я взглянуть мог.

Марина помолчала, потом заговорила снова, будто припоминая:

— У него их было три или четыре. Партизанские, снятые еще до того, как покалечило. Соня выпросила одну, но я приказала вернуть, когда уходил. Лишнее все это.

— Как кому… Ты во что мне скажи, — Игнат перевел дух, поглядел на улицу, на дорогу, будто для него важно было не то, о чем он хотел спросить, а то, что мог увидеть по ту сторону заплота. Но там было пусто. — Скажи, он крепко понравился тебе?..

Марина, точно пойманная врасплох, блеснула глазами на Игната:

— Он добрый был… Сердце у него было доброе… И к детям ласковый. Хотя те же дети… Как услышали, что ты жив, переменились к нему… То, казалось, совсем свой, а тут как отрезало. «А где тата? Почему мы не ищем его? Может, куда-нибудь написать?»

Марина подняла глаза, они были сухими.

— Не гляди на меня так строго, Игнат… Не виновата я душой перед тобою. Не замужество потянуло меня, дети потянули. Одно скажу: дальше так жить, как мы живем, я не могу. И не желаю. Думай как хочешь и что хочешь, только решай. — Она встала и скорым шагом направилась в хату.

Игнат видел: походка у нее была такая же легкая, как и прежде. И первый раз после возвращения в его груди горячим клубком ворохнулась жалость к жене. Кольнуло ощущение, что и он в чем-то виноват перед ней. Однако в глубине души что-то противилось, не позволяло вот так сразу принять новую реальность, в которую его бросило. Требовалось время, чтоб перегорело одно и вместо него выросло нечто другое. И когда Марина возвратилась с ночевками и принялась собирать в них лук, он произнес:

— Ты, Марина, не подгоняй меня. У всякой болячки своя пора, и надо, чтобы все вызрело, лопнуло и чтобы боль улеглась.