Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 82

Я принимал тогда живое участие в той борьбе, которая велась австрийскими немцами за свое национальное существование. Занимался я также историческим и социальным положением еврейства. Особенно интенсивными стали эти занятия после появления "Гомункула" Гамерлинга. Большинство журналистов сразу же объявило этого выдающегося немецкого поэта антисемитом, а немецкие национал-антисемиты не преминули причислить его к своим. Я был мало затронут всем этим, но написал статью о "Гомункуле", в которой высказался о положении еврейства, как мне казалось, совершенно объективно. Человек, в доме которого я жил и с которым был дружен, счел это за особый род антисемитизма. Его дружеские чувства ко мне отнюдь не пострадали, но его охватила глубокая печаль. Прочитав статью, он с болью в сердце пришел ко мне и сказал: "То, что Вы пишете о евреях, невозможно истолковать в дружеском смысле; но не это смущает меня, а то, что повод писать именно так, а не иначе, дали Вам ваши близкие отношения к нам и нашим друзьям". Человек этот заблуждался, ибо я судил с духовно-исторической точки зрения; в моих суждениях не было ничего личного. Но он не мог видеть этого. "Человек, который воспитывает моих детей, судя по этой статье, не друг евреям", — заметил он в ответ на все мои объяснения. Переубедить его было невозможно. Но он не допускал и мысли о том, что нечто может измениться в моем отношении к его семье. На это он смотрел как на необходимость. Я, со своей стороны, тоже не видел в этом событии повода к каким-либо переменам, ибо к воспитанию его сына я относился как к задаче, которую послала мне судьба. Однако мы оба не могли не думать, что на наши отношения наложился какой-то трагический отпечаток.

Ко всему этому прибавилось еще и то, что взгляды многих моих друзей на еврейство, вследствие национально-освободительной борьбы того времени, приобрели антисемитский оттенок. Они неблагожелательно смотрели на мое положение и работу в еврейской семье, а глава этой семьи, в свою очередь, видел в моих дружеских отношениях с этими людьми лишь подтверждение впечатления, полученного им от моей статьи.

К кругу семьи, в которой я жил, принадлежал также автор "Золотого Креста" Игнаций Брюлль[86], к которому я испытывал глубочайшую привязанность. Тонкая натура, постоянно погруженная в себя, он как бы чурался мира. Интересы его не были исключительно музыкальными; они касались многих сторон духовной жизни. Он мог предаваться этим интересам лишь как "баловень судьбы" в лоне семьи, которая не позволяла заботам повседневности прикасаться к нему и охраняла развитие его творчества известным благосостоянием. Он вырос, зная только музыку, но отнюдь не жизнь. Здесь я не буду касаться того, имеет ли ценность его музыкальное творчество. Но как очаровательны были встречи с ним на улице, когда при обращении к нему он как бы пробуждался из своего мира звуков! Пуговицы его жилета обычно были застегнуты неверно. Взор его был нежно задумчив, походка нетвердая, но выразительная. С ним можно было говорить о многом, для всего у него находилось чуткое понимание, но о чем бы ни шла речь, он тотчас же переводил разговор в область музыки.

В этой же семье я познакомился с одним замечательным врачом, доктором Брейером[87], который вместе с доктором Фрейдом стоял у истоков психоанализа. Но доктор Брейер разделял это воззрение только вначале, позже он не был согласен с тем, как его разработал доктор Фрейд. Это была чрезвычайно привлекательная личность. Я восхищался его отношением к своему призванию врача. Но и к другим областям он проявлял многосторонний интерес. Он говорил о Шекспире так, что пробуждал в слушателях сильнейшие импульсы. Чрезвычайно интересно было слушать его пронизанные медицинским образом мышления суждения об Ибсене или о "Крейцеровой сонате" Толстого. Я всегда с величайшим интересом следил за его беседами с моей подругой, матерью моих учеников. Психоанализ тогда еще не родился, но проблемы в этом направлении уже существовали. Особенную окраску медицинское мышление приобретало благодаря явлениям гипнотизма. Моя подруга еще с юности была дружна с доктором Брейером. Здесь передо мной вставал факт, о котором я много размышлял. Эта женщина мыслила гораздо более по-медицински, чем этот выдающийся врач. Разговор зашел однажды об одном наркомане, которого лечил д-р Брейер. "Подумайте, что сделал д-р Брейер, — сказала моя подруга, — он заставил пациента обещать ему под честное слово, что тот никогда больше не притронется к морфию. Он думал чего-то достичь этим и был возмущен, когда пациент не сдержал своего слова. Он даже сказал: "Как я могу лечить человека, не сдержавшего своего слова?". Трудно представить, — заметила она, — чтобы такой превосходный врач мог быть столь наивным. Как можно лечить обещаниями то, что коренится так глубоко в "природе". Она, конечно, была не совсем права, на ход лечения могли также повлиять и взгляды врача на терапию внушением. Но нельзя отрицать, что эти слова моей приятельницы свидетельствуют о чрезвычайной энергии, в которой своеобразно отражался дух, царивший в венской медицинской школе.

Женщина эта в своем роде была весьма значительна, и встреча с ней — крупное явление в моей жизни. Ее давно уже нет в живых. Среди причин, омрачивших мой отъезд из Вены, была и разлука с этой женщиной.

Оглядываясь на содержание первого периода моей жизни и стараясь внешне охарактеризовать его, я прежде всего ощущаю, что судьба вела меня так, что, достигнув тридцатилетнего возраста, я все еще не был связан никакой внешней "службой". В Гете-Шиллеровский архив в Веймаре я также поступил не на службу, а как свободный сотрудник издания Гете, выходившего при Архиве по поручению Великой герцогини Софии. В отчете, опубликованном директором Архива в двенадцатом томе гетевского ежегодника, записано: "С осени 1890 года к постоянным сотрудникам присоединился Рудольф Штайнер из Вены. Ему поручена вся область "Морфологии" (за исключением остеологической части), пять или, возможно, шесть томов "второй части", дополненные весьма важным материалом из рукописного наследия".

Глава четырнадцатая

В течение некоторого времени мне снова пришлось решать задачу, которая проистекала не из какого-либо внешнего события, а была следствием внутреннего становления моего миро- и жизневоззрения. И таким образом экзамен на доктора мне пришлось держать в Рое-токе, представив для этого мое сочинение "Согласование человеческого сознания с самим собой". Внешние обстоятельства повлияли лишь на то, что я не мог держать этот экзамен в Вене. Официально я окончил реальное училище, а не гимназию, приобретя гимназическое образование благодаря частным занятиям с учениками по гимназической программе и самостоятельному обучению. Однако это не давало в Австрии права на докторский экзамен. Предметом моих углубленных занятий была философия, но официальное мое образование более всего преграждало мне путь к ее изучению.

В конце первого периода моей жизни мне в руки попала книга, которая чрезвычайно заинтересовала меня: "Семь книг платонизма" Генриха фон Штейна[88], читавшего тогда в Ростоке курс философии. Это обстоятельство привело к тому, что свою работу я подал этому милому старому философу, которого впервые увидел на экзамене.





Личность Генриха фон Штейна предстает предо мной как живая, словно нас связывало множество переживаний. "Семь книг платонизма" являются выражением четко очерченной философской индивидуальности. Философия как содержание мышления берется в этом сочинении не как нечто самостоятельное. Платон же всесторонне рассматривается как философ, который искал философию, опирающуюся на саму себя. То, что нашел на этом пути Платон, Генрих фон Штейн изображает весьма тщательно. С первых же глав этого сочинения читатель полностью вживается в платоновское мировоззрение. Затем Штейн говорит о внесении Христова Откровения в развитие человечества. Это реальное внедрение духовной жизни рассматривается им как нечто высшее по сравнению с разработкой мыслительного содержания посредством только философии.

86

Брюллъ, Игнаций (1846–1907).

87

Брейер, Йозеф (1842–1925).

88

Штейн, Генрих Людвиг Вильгельм фон (1833–1896).