Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 43

Музыка воспринимается нами в призме неосознанных трафаретов пространственно–временных привычек. Схема восприятия все та же: "оттуда" до нас доносятся звучания и "входят" через уши в сознание. Может быть, эта схема и имеет какую–то счетно–вычислительную значимость, но к музыке она не имеет ровно никакого отношения. Мы тотчас же убедимся в этом, если будем исходить не из наших "знаний" о том, как это происходит, а из непосредственного погружения в опыт переживаний. Тем самым мы как бы моментально и безотчетно уже совершаем редукцию и оказываемся в зоне музыкального эйдоса. Здесь нет никаких "оттуда–вхождений", а есть чистое допредикативное и самоочевидное узнание элементарнейшего факта, что сознание музыки и есть сама музыка. Но музыка, как таковая, тождественна себе, и значит, сознание музыки тождественно самой музыке. Слушая музыку, мы, в той мере, в какой мы ее слушаем, а не резонируем о ней, и в той мере, насколько интенсивно мы ее переживаем, становимся ею и отождествляемся с ней. Уши (почему бы не все тело?) играют здесь такую же роль, какую играют глаза в осмысленном видении внешнего мира; они суть посредники, связующие посредством звуков эйдос музыки с его переживанием. И подобно глазам, смотрящим на "одно", но видящим "другое", уши слушают "одно", но слышат "другое". Они слушают музыкальные звучания, которые суть не что иное, как чувственная манифестация музыкального эйдоса, или, собственно, самой музыки, но слышат они при этом именно музыку в ее непосредственной самоданности. Отсюда следует вывод, "невероятный" для внеположных рефлексий и вполне "очевидный" в зоне самих переживаний. Если сознание через слух отождествляется с музыкой, проявляющейся через звучания, то оно при этом отнюдь не тождественно слуху. Слышимость музыки — факт, определяемый координацией слуха и звучаний; музыка, тождественная себе и, следовательно, объективно не зависящая от слуха, конечно же, неслышима. Но, будучи тождественной сознанию, она становится неслышимой и для него, и именно здесь сознанию открывается имманентная сущность музыки: слушая "звучания", оно слышит "тишину".

Дальнейшее вне возможностей дескрипции, да и было бы странным вообще говорить о "тишине". Единственное — последнее — узнание из области общих характеристик: сознание переживает эту "тишину" двояко — во–первых, как некий своеобразнейший аналог "трансцендентального единства апперцепции", сопровождающий все без исключения музыкальные звучания и делающий их собственно музыкальными; во–вторых, не как тавтологически–пустое единство апперцепции, по схеме А=А, а во всем объеме содержательной насыщенности. Выясняется, что "тишина" здесь не довлеет себе, а, напротив, себе противоречит, или, выражаясь по–современному, носит вполне информационный характер.

Cur Amadeus homo. — Мир Моцарта — мир музыкального зазеркалья. Но он не имеет ничего общего с элитарными философскими мирами, открытыми лишь для немногих и избранных. Этот мир — для всех и ни для кого. Он не требует никакой специальной подготовки и груза знаний; напротив, если доступ к нему и оговорен каким–нибудь условием, то это условие одно: разгруженность от всего. Тяжеловесов сюда не пускают. А если, случится, некто пронесет сюда свою специальную навъюченность, то его отсюда вышвырнут с такой легкостью, что он и не почувствует перемены. Ибо мир этот подчинен гравитации, прямо противоположной обычному тяготению: он притягивает не тяжесть, а отсутствие тяжести; почва его предназначена лишь для невесомых ног.

Самопервейшее ощущение: вы сталкиваетесь с обитателями этой планеты, и в моментальном акте осознания опознаете в них идеи. Второе ощущение: эти идеи не заняты ни чем серьезным. Войти с ними в контакт возможно лишь одним путем: через совершенно несерьезное к ним отношение. Вообще говоря, иначе и не может быть, раз уж вы здесь очутились, так как несерьезна уже сама идея серьезности, и всякое проявление серьезности оказывается, поэтому, просто нонсенсом и невозможностью. Вы с изумлением замечаете, что царит здесь порядок строгого каприза, взбрызнутый атмосферой самого невероятного веселия, от которого у вновь пришедшего порою стынет кровь в жилах. Нет более капризного, более веселого, более беззаботного и беспечного, легкого и легкомысленного мира, чем этот мир.

"Как! — невольно вырывается из вашей груди смятенный протест. — Вы шутите тут и предаетесь бесполезнейшему досугу, когда там над вами и из–за вас ломают головы, сходят с ума, силясь вас постичь!" И не успеваете вы выдохнуть этот упрек, как ощущаете обиднейший щелчок по лбу, сопровождаемый нечеловечески пронзительным смехом. "Ты прав, — как бы раздается вам в ответ. — Но, видишь ли, дело не в том, прав ты или нет, а в том, что лоб твой — самое подходящее место для хорошего щелчка". Право, после такого ответа вам самое время покинуть этот сумасшедший карнавал, тем более, что вас сюда никто не звал и, следовательно, не задерживает. Вернитесь обратно в свой прежний стабильный мир, где ваш перетруженный и намазоленный мыслями лоб вновь займет подобающий ему статус и будет самым неподходящим местом для щелчка. И заодно отомстите за возмутительнейший щелчок, заработанный здесь, полнейшей познавательной дискредитацией этого мира и зачислением его в путаный штат только "эстетического наслаждения". Вам поверят многие.





Или — пересильте обиду и повремените с мгновение. Вы же — исследователь, и не вам прерывать опыт из–за личных неудобств. К тому же вы ведь уже убедились, что в этом странном мире царит каприз, но каприз есть каприз, или сплошная непредсказуемость, и как знать, не сулит ли он вам непредсказуемые сюрпризы.

Ведь, право же, как логик, должны были бы вы знать, что нет ничего без достаточных на то оснований. И, стало быть, полученный щелчок мог же ведь быть вполне основательным. Спросите же, отчего вас им наградили. И если каприз соизволит ответить, вам скажут, быть может, балансируя на волоске, отделяющем шутку от серьезности: "Щелчок — лучшее средство для лба, ставшего лобным местом мысли. А то, что там над нами и из–за нас ломают головы, это, между прочим, и есть одна из причин нашего веселья". После такого ответа вам, коль скоро уж вы решились побыть еще здесь, остается одно: не ломать себе голову и включиться в царящую атмосферу. Все протесты и упреки, весь тяжелейший багаж способностей, навыков и представлений, устоявшихся точек зрения, высиженных мыслей и чувств отдаете вы за право на одну лишь шутку в этом удивительном мире непостижимости и озорства.

И лишь тогда вам открывается изнанка этого мира; вы понимаете, что разгруженность от всего возможна здесь только как разгруженность для всего. Странный, до непонятности странный мир, где право на понимание заслуживается шуткой над всяким пониманием, где за ясной, кристально–чистой, опрозрачненной глубиной проглядывается головокружительная бездна мрака, мир, где голове собственно и нечего делать, кроме как кружиться, и именно в этом кружении обретать подлинное свое призвание, странный, до зловещего странный мир. В нем ничего серьезного, но он — питательное лоно всякой настоящей серьезности, желающей быть пониманием, а не маской ученого скоморошества.

Словно издеваясь над всеми дистинкциями мира, облачается он в понятнейшую форму, чтобы в ней и через нее демонстрировать непонятнейшее. Или, напротив, меняет он форму понятности на непонятность и подмигивает оттуда почти банальными откровениями con grazia. Все в нем необходимо и все свободно. Каждый такт выстроен по строгой схеме общего канона, и все же никогда не знаешь точно, что притаилось в следующем смежном такте. Вообразите себе отрезок пути, тысячу раз пройденный, знакомый до пылинки и, тем не менее, каждый раз проходимый наново впервые, напряженно, с неослабевающим вниманием, с острым ощущением того, что, тысячу раз проходя по этому пути, вы тысячу раз рисковали подвернуть себе ногу, случись вам положиться на индуктивную самоуверенность привычки. Вообразите себе это, и вы получите отдаленное представление о том, что значит этот мир. Кто его Творец? Говорят, что Моцарт. Кто есть Моцарт? Он — бог этого мира, вочеловечившийся в его звучаниях, закланный ими и воскресший в их тишине.