Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 40



«Я так не хочу, — замотал головой Сережа. — Я после диплома сразу к тебе».

«После диплома ты сразу в аспирантуру, — сказала Жанна. — Иначе и быть не может. Я и маме твоей обещала, что не стану тебе мешать. А ко мне дорога долгая — две недели туда и обратно».

Она ласково погладила его по щеке:

«Не огорчайся, Сереженька. Может быть, я через год вернусь диплом защищать. И ты будешь моим руководителем. Вместо Жоры этого».

Раздался звонок — начало занятий.

«Ну, ты придумай что-нибудь», — попросил он жалобно.

А ей хотелось, чтобы он пожалел ее, догнал, схватил, прижал к груди, как в любимом стихотворении, чтобы плюнул на диплом, на аспирантуру и, не откладывая, собрался вместе с ней (ну, хотя бы сказал сгоряча что-нибудь в этом роде).

Она не пошла на лекцию (первый прогул за годы учения) — медленно брела по Садовой прочь от института и, ей казалось, чувствовала, как живые, сегодняшние впечатления проведенных в нем лет ощутимо превращаются в воспоминания, отодвигаются куда-то в сторону, уступая место картинам иной, завтрашней жизни, в которую ей теперь предстоит перешагнуть...

«Один мудрец говорил, что отчаяние всегда преждевременно...»

Ангелина Дмитриевна поила ее горячим молоком с медом («молоко и мед успокаивают»).

«...В конце концов, вы ничего не знаете, кроме того, что услышали от соседа лейтенанта. Прекрасно, что вы так любите маму, только не огорчится ли она, когда узнает о вашем самоотвержении...»

Ангелина Дмитриевна положила на руку Жанны узкую, теплую ладонь.

«...Провести влажной ложечкой по губам больного очень трогательное, но, поверьте, милая Жанна, не самое действенное средство. Дайте-ка мне лучше адрес вашей мамы, попробуем узнать толком, что с ней и чем можно ей помочь... Возьмите еще молока. А к Юрику не ходите сегодня: вы устали, взволнованы...»



«Нет, нет, я пойду, мне с ним хорошо», — сказала Жанна.

Она и в самом деле устала: впервые она заснула вместе с Юриком и проспала до утра в его кровати.

Мать задыхалась, часто ей казалось, что душит ее не болезнь, а страх. Она знала, что умирает, и ей страшно было, что, когда придет роковая минута, рядом никого не будет, некому будет сказать напоследок какие-то хорошие слова и никто не обратится к ней со словами утешения, — только вдвоем будут они в комнате, она и смерть. Однажды днем, когда соседи, Толя и Анечка (такие милые, участливые люди оказались), будут на работе, дверь бесшумно отворится, войдет никому не видимая — только ей — бледная худая женщина в черном платье и наброшенном на голову черном платке, тихо приблизится к ней, сядет на стул возле кровати, сунет руки в широкие рукава своего платья и примется терпеливо ждать, глядя на нее прозрачными чуть навыкате глазами. Женщина будет сидеть молча, неподвижно, и под ее безразличным взглядом — мать знала это — в груди не останется даже силы, чтобы набрать воздуху и закричать от ужаса. Она приоткроет рот, чтобы вздохнуть, но вместо того жизнь начнет выходить из нее, растворяясь в воздухе, заполняющем кубатуру комнаты. Возвратившись домой, Толя и Анечка найдут ее уже неживой, и руки ее, вытянутые поверх одеяла, будут окаменевшими и холодными. Ей хотелось умереть во сне, — засыпая, она просила кого-то, хотя в Бога не верила, чтобы он взял ее; но наступало утро, и с первым лучом света, проникшим в открытые глаза, возвращался страх и начинал душить ее. В обеденный перерыв забегала парикмахерша Розалия, решительная и шумная, кормила супчиком и помогала помыться. «Что это ты, помирать собралась? — шумела Розалия. — В твои годы помирать рано. Подлечат, волосы покрасим, еще жениха найдешь. Вон у меня клиентка — пятьдесят два, недавно свадьбу сыграла...» Мать ждала весточки от Жанны, боялась, что недостанет сил отворить почтальону, а тот не догадается опустить телеграмму в ящик. Сообщения о приезде от Жанны не поступало, Толя пожимал плечами и, похоже, сердился, а мать втайне наделась, что Жанна бросила все свои дела и уже едет без всякого предупреждения. Вечерами попозже, чтобы не поднимать ее звонком в дверь, приходил с уколом участковый врач Игорь Борисович, такой же молодой, как лейтенант Агеев, говорил, что, если бы не ремонт в больнице, то место непременно бы уже дали, и предлагал послать Жанне заверенную в райздраве телеграмму, чтобы не было сложностей с предоставлением академического отпуска.

«Вы уж ее не пугайте, — просила мать. — Она ведь всё понимает. Такая неудача — перед самым дипломом». На шестой день — хорошо, Розалия, парикмахерша, как раз была при ней, — в дверь резко позвонили, Розалия побежала отворять почтальону, но вместо почтальона в комнату энергично вступила целая делегация — статная дама, протиснувшаяся первой, представилась зам. зав. горздрава и объявила, что получена телефонограмма из обкома партии, матери предоставлено место в клинике медицинского института, где она пройдет обследование и лечение, и перевозка уже готова, надо скорее собираться, чтобы успеть в областной центр до темноты. «Вот и товарищ Акимова (это была главный врач районной поликлиники, матери знакомая) с вами поедет, и Игорь Борисович будет вас сопровождать». Игорь Борисович подошел к ней с шприцом — «на дорожку» — глаза у него блестели, он казался взволнованным и счастливым. Все вошедшие одновременно разговаривали, двигались туда сюда по комнате, торопливо выбирали вещи, какие взять с собой, и передавали Розалии, чтобы уложила в сумку. «Ну, вот, смотри, даже разрумянилась!» — улыбнулась статная дама из горздрава. Главврач Акимова повернулась к Игорю Борисовичу: «Ей бы успокоительное что-нибудь»... Мать лежала на носилках и, не отрываясь, смотрела, как в заднем стекле перевозки, неостановимо разматывается, постепенно темнея, полоса зимнего неба. Игорь Борисович подремывал, пристроившись рядом на неудобном откидном сиденье; время от времени он брал ее за руку, отыскивая пульс. А ей не спалось. Сердце то разбегалось торопливо и, казалось, тарахтело, то вдруг останавливалось, но страха не было. Она вспоминала, как однажды, вскоре после войны, ей пришлось вот так ехать на грузовой машине в областной центр, и тоже зимой, она сидела в кабине рядом с водителем и вдруг увидела, как из темной лесной чащи, прижавшейся к дороге, выбежал, взметая снег, огромный лось и остановился у самой обочины...

В клинике ее поместили в удобную палату, на двоих. И соседка попалась приветливая — немолодая женщина с красивой прической. Несмотря на вечер возле матери тотчас захлопотали врачи. Было уже совсем поздно — санитарка подкатила к ее кровати кресло на колесах: «мы вас сейчас в ординаторскую доставим, с вами Москва хочет говорить».

«Как вы себя чувствуете? — низкий женский голос в трубке был ей незнаком. — Лучше? Вот и прекрасно. Даю вам Жанну».

«Мамочка! — весело закричала Жанна. — Врачи говорят, всё не так страшно. Просто: давно не смазывали, товарищи, — помнишь?»

Еще бы не помнить!

«Ой, Жанка, как хорошо!..»

Глава двадцать третья. Практика

Последняя институтская весна со скоростью таксомотора отщелкивала дни и недели, а мы еще и поторапливали, подстегивали время: молодые ищут счастье в переменах, в ожидании нового, заботы и тяготы повседневной жизни, подобно жерновам дробящие наши замыслы, наши надежды, мечты, представляются лишь случайной помехой, нужна мудрость, обретенная опытом духовных и душевных открытий и утрат (если удатся обрести), чтобы подойти к порогу, стоя у которого с искренним чувством повторишь это знаменитое — Если бы я умел верить в счастье, то искал бы его в единообразии житейских привычек; впрочем, и перешагнув порог и повторяя, всё будешь ловить себя на том, что забредаешь надеждами в недоступные тебе чертоги, а то и вовсе залетаешь в какие-то невообразимые выси. Ни чтение Библии, ни осмысление трудных дорог предшествующих поколений, ни тяжесть повозки, которую влачишь сам, не располагая возможностью выпрячься, ни строгие умственные построения, собственные или избранных тобою учителей, — ничто не в силах выжечь из нашего сознания, скорее даже — подсознания, прекрасную убежденность, что человек рожден для счастья, как птица для полета. Даже напоминание о потустороннем суде не в силах поколебать этой убежденности, хотя, казалось бы, что страшнее, нежели мысль, что человек и умирает, то есть рождается заново после прожитой в этом мире жизни не для того, чтобы безмятежно вкушать счастье, а для новых мытарств, то есть для того, чтобы бесконечно оплачивать пошлиной — мытом — саму случайность или неслучайность своего рождения, свое существование в земных пределах и даже посмертное существование. В молодости в местах общественного насаждения и укоренения культуры — в клубах, парках, библиотеках — я часто встречал на стенах (подчас и начертанное как лозунг на кумаче) бодрое и призывное Человек рожден для счастья, как птица для полета — и всякий раз содрогался при встрече: у писателя, с чьих страниц слетевшая строчка стала так называемой «крылатой фразой» (не «М.Горький», как нередко подписывали лозунг), прекрасной навязчивой истиной торгует на базаре, сидя на земле в пыли безрукий пьяный нищий, — зажав в пальцах ноги огрызок карандаша, за медный пятак выводит для желающих всё одни и те же слова на клочке бумаги...