Страница 28 из 40
Когда спектакль окончился, Наталья Львовна подхватила Жанну под локоть, повела вместо гардероба куда-то в дальний конец фойе: «Надо поздравить Павла Сергеевича, поблагодарить». Перед укромной, обитой серым сукном дверью Жанна остановилась в нерешительности: «Посторонним вход воспрещен». «Какие же мы, душенька, посторонние», — засмеялась Наталья Львовна и решительно толкнула дверь.
Уже совсем поздно, проводив Наталью Львовну до дома, Жанна шла по бульвару, от памятника Пушкину вниз к Арбатской площади. Сыпал снег. Народа на бульваре было уже немного. В руке у Жанны пламенела большая красная роза, подаренная ей Павлом Сергеевичем из поднесенного ему букета. На душе было радостно, только совесть немного мучила, что Сережке ничего не сказала про сегодняшнюю премьеру. Ему бы не понравилось, нипочем не понравилось, сидел бы и злился, — утешала она себя. Навстречу попались два молодых офицера, летчики, лейтенанты. Наверно, недавно из училища — новенькие погоны посверкивали золотом из-под нападавшего на них снега. «Девушка, пошли с нами!» — весело окликнул ее один из лейтенантов. «Сегодня не могу, ребята, в другой раз!» — смеясь, крикнула Жанна и помахала розой над головой.
Глава двадцать вторая. Поле чудес
На исходе зимы пришла телеграмма от матери: Тяжело больна возможности приезжай мама. «Мать помирает», — комендантша в общежитии протянула Жанне сложенный вчетверо листок серой бумаги с наклеенными ленточками строк. «Тут сказано: больна», — Жанна схватила глазами напечатанные на ленточке слова, но еще не успела выстроить в воображении всё, что стояло за ними. «Не помирала бы, так не звала бы. Виданное ли дело — такая даль. Это она проститься зовет. Моя помирала, тоже велела мне телеграмму отбить. Сроду не посылала. А у нас, небось, не твоя Сибирь — Тамбовская область». Басовитая, с толстыми плечами комендантша слыла женщиной грубой, всегда резала напрямую.
У себя в комнате Жанна с листком в руке присела на кровать. Возможности приезжай... Какие у нее могут быть возможности? Дорога в один конец — почти неделя. И неизвестно, сколько пробудешь. Последний семестр, диплом. Значит, надо отпуск брать академический — на год. А через год... Разве угадаешь сейчас, что будет через год?.. Может быть, уже и не вернется больше — никогда. Она подумала о Сереже: поедет с мамашей своей ненаглядной в Ленинград, ходить по расчисленным маршрутам. Без нее. То-то мамаша обрадуется. И еще — Юрик. Кроме душистого халата в ванной, Юрик был чаем с Ангелиной Дмитриевной, и премьерой с Павлом Сергеевичем, и, что от себя самой таить, плотным конвертом в сумочке, и еще чем-то, что Жанна не в силах была определить, но чего ей никак не хотелось терять. Она почувствовала глухое раздражение оттого, что мать ничего лучшего не нашла, как заболеть в это самое важное, быть может, в жизни Жанны время, но делать нечего и раздражаться стыдно. Она пошла на почту, отправила матери срочную телеграмму, в которой просила скорее сообщить подробно, и стала ждать.
«Ну, считай, уже конец, хоронить поедешь», — снова протянула ей серый листок комендантша, когда Жанна на следующий день возвратилась с занятий: лейтенант Агеев вызывал ее к двадцати двум часам на переговорную станцию. Жанна не сразу сообразила, что это за лейтенант, который не счел за труд в пять часов утра беседовать с ней по телефону (разница во времени с Москвой у них семь часов), решила было, что это какое-то должностное лицо из воинской части, где работала мать, но потом вспомнила, что Агеевы — это соседи матери, с которыми она делит жилье, хорошие ребята, Толя и Аня; когда Жанна в последний раз приезжала домой на каникулы, они как раз устроили у себя вечеринку, и ее позвали, — она тогда много танцевала с лихим старшим лейтенантом со смешной фамилией Подопригора, который вообще-то служит на Сахалине, но в тот месяц стажировался на каких-то курсах.
К двадцати двум часам она пришла на переговорную. В зале было душно, народу много, как на вокзале. Жанна с трудом нашла место возле седой женщины в распахнутом плисовом жакете. Откинув на плечи шерстяной платок, женщина ела мороженое: в тепле мороженое быстро таяло, и женщина перехватывала и переворачивала в руке белую, до половины обернутую бумажкой плитку, чтобы откусить с того боку, где оно готово было вот-вот капнуть ей на грудь. Люди по большей части сидели молча, погруженные в свои думы: нужно было прикинуть, как в отведенные несколько минут сказать и услышать нечто действительно необходимое. Из репродуктора в углу под потолком то и дело слышался резкий голос диспетчерши, объявлявшей названия городов и номера кабин.
«Что совсем плохо?» — спросила Жанна, когда в трубке щелкнуло и где-то далеко раздалось требовательное «алё, алё». «Да нехорошо», — сказал лейтенант Агеев: задыхается, отекает, не встает совсем, только кое-как до туалета; врач говорит, срочно в больницу, ждут места...
«Ты давай поскорее, — сказал лейтенант, — мы-то с Анькой целый день на работе, она одна совсем. Хорошо, парикмахерша знакомая заходит. А так — совсем одна. Очень тебя ждет».
«Я конечно... — сказала Жанна. — Да ведь мне ехать целую неделю. А приеду — что я могу?»
«Я так думаю: если ты чайной ложечкой ей по губам проведешь, и то сразу полегчает. Так что — давай»...
В трубке снова щелкнуло.
Щелк, щелк — три минуты, и вся жизнь наперекос.
Чайная ложечка, про которую сказал лейтенант Агеев, будто какое-то бельмо сковырнула, и Жанна вдруг впервые с болезненной остротой увидела то, что было скрыто от нее эти два последних дня. Она увидела лицо матери, но не такое, к какому привыкла, а белое и круглое, отечное, увидела себя сидящую у материнской кровати, она водила ложечкой по губам матери — ложечка была не простая, чайная, а круглая, с витой ручкой, которая находилось у них в сахарнице: мятыми ненакрашенными губами мать ловила ложечку, но у нее недоставало сил поймать ее...
Место рядом с женщиной в плисовом жакете еще никто не успел занять. Жанна опустилась на стул. Женщина повернулась к ней: «Я слышу, вы с Сибирью уже поговорили, а я Кубань четвертый час жду. Связи нет. У меня дочь рожает, а связи нет». Жанна не ответила. Женщина доела мороженое, аккуратно сложила обертку, сунула в стоящую у ног кошелку и поерзала на стуле, готовясь и далее терпеливо ждать.
...Жанна подумала, что, как она теперь ни спеши, всё равно опоздает. Память тотчас выдернула откуда-то из своих закромов с детства пугавшую картинку: гроб и лежащую в нем женщину в желтом платье, и, хотя у матери никогда не было желтого платья, Жанна знала, что теперь это мать, а не старуха Коновалова со второго этажа. Потом она представила себе долгие шесть с половиной суток в плацкартном вагоне, скучные разговоры и расспросы соседей, одни и те же пластинки, которые крутит поездной радист, остывшие и зачерствевшие жареные пирожки с мясом и повидлом в станционных буфетах (городская еда, — тихо усмехнулась она)...
Назавтра была среда.
Ангелина Дмитриевна отворила дверь, по обыкновению потянулась поцеловать Жанну — и не поцеловала: «Что с вами, милая Жанна, на вас лица нет?» Жанна хотела было сказать, что всё в порядке, но вдруг, нежданно для себя самой, заплакала. Она плакала очень редко, уже и не помнила, когда такое случилось с ней в последний раз, и плакать не умела — слезы слепили ей глаза, текли по щекам, она некрасиво дергала носом и никак не могла унять прыгающие губы.
...Утром они встретились в институте с Сережей, он не заметил в ней никаких перемен, сразу заговорил о картотеке, которую она помогала ему составлять (из этой картотеки должен был получиться какой-то незнаемый прежде словарь щедринских героев, Сережа, подцепив словцо профессора Д., старомодно именовал его лексиконом). «Боюсь, Сереженька, не успею для тебя работу закончить», — Жанна объяснила, что придется ей скорей всего брать академический; он растерянно стащил с носа очки и, протирая стеклышки полой пиджака, смотрел на нее беспомощными близорукими глазами. «А как же мы?» — спросил наконец. «Нам с тобой так и этак расставаться, — сказала Жанна. — Мы всё не знали, как быть. А тут само собой и решилось».