Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 23



Разве можно забыть, как он заразительно смеялся? Да не просто смеялся, а хохотал. Выясняется, что по нынешним временам это редкое качество. У него было дивное чувство юмора и абсолютное чутье на чужой юмор, только хороший. И конечно же самоирония. Хотя… это были важные, но далеко не единственные качества его характера. Теперь я почему-то люблю грустные и сосредоточенные фотографии отца, в них – серьезность и обращенность внутрь себя. Наверное, потому что он был не только веселым и легким, но поразительно глубоким человеком.

Прошла жизнь, а я не могу забыть, как мне с ним было хорошо. Вспоминаю, и хочется чувствовать себя по-прежнему маленькой и беззащитной.

Папа был абсолютно вне бытовой жизни. И ничего не умел делать по дому. Он даже не очень хорошо представлял себе, как согреть чайник. Это я теперь понимаю, как мама, которая взвалила на себя все проблемы, оберегала его от всего, к чему он вообще не был приспособлен.

Вообще дом, независимо от того, где бы мы ни жили (Беговая ли, Кировская или улица Горького), был для меня самым главным местом, куда всегда хотелось вернуться и никогда не хотелось уходить. Было приветливо и гостеприимно. С детских лет помню, как в доме толпились люди, а няня Пелагея Андреевна Перевезенцева, которая прожила у нас более тридцать лет, на мой вопрос: «Няня, кто это пришел?» – отвечала: «Доча, да ну их, к лихоманке. Ходют и ходют». Но при этом и сама обожала оказаться в центре всеобщего внимания. Отец звал ее Нянюнтий, а она его Отец или Батя. Няню все побаивались. Она могла в неподходящий момент эдакое сказать, что гости, да и родители, могли почувствовать себя неловко.

60–70-е годы. Афиши, расклеенные по Москве. Крупными буквами – ИРАКЛИЙ АНДРОНИКОВ. УСТНЫЕ РАССКАЗЫ.

Он выходит на сцену стремительно, легко. Садится за стол, который вместе с креслом и есть вся декорация, поправляет скатерть, двигает стакан с чаем. Делает это неторопливо, так, что публика начинает следить за его руками. И наступает полная тишина. Этого он и дожидается. И тут внезапно начинает. Звук его голоса с баритональным тембром и подчеркнутым отчеканиванием слов, если этого требовало начало рассказа, заполняет все пространство зала Чайковского.

Про отца говорили «театр одного актера», потом, как часто это бывает, это выражение стало общим местом. А он был актером вне театра. Импровизатор. Сам по себе. Абсолютный одиночка, без предшественников и последователей. Так и остался. Ни учеников, ни продолжателей. Да и не могло быть.

У него был дар перевоплощения. Он преображался не только в манере говорить. Разные люди, которые становились прототипами его рассказов, существовали внутри повествования от первого лица, но всегда там присутствовал авторский голос отца – в репликах, диалогах, комментариях, интонациях. Это были сложносочиненные произведения, передававшие не только внешние характеристики людей, но и их внутреннее содержание.

Какая пронзительная история – рассказ папы о замечательном актере Илларионе Николаевиче Певцове, который заикался в жизни, но не заикался на сцене. Это один день перед спектаклем, в котором Певцов должен сыграть роль императора Павла I. Отец показывал, как Певцов готовится к выступлению, а в это время за окном идет Гражданская война, как Певцов пытается сосредоточиться, ведь иначе он не сможет произнести на сцене текст Мережковского и заикнется. И звонок жены. «В дом попал снаряд. Я и дети погибаем». В этом рассказе столько настроений, столько сюжетов, столько событийных рядов. Сложная композиция, как в кинематографе, – монтаж слов, мыслей, драматургических построений. Певцов идет по Москве спасать жену и детей. Отец так рассказывает, что видишь улицы, вывески, бакалейные лавки.

Рассказы у отца разные. В них всегда сюжет. В них характеры. И незаметные переходы от смешного к грустному, когда ты только что хохотал до слез и вдруг задумываешься – а чему ты смеялся?

Войти в зал Чайковского на его концерт можно было через артистический 7-й подъезд. Народ на улице спрашивал билеты. И вот ты входишь в зрительный зал, где царит шум ожидания, и тут же погружаешься в состояние приподнятого волнения, которое будоражит нервы.



Надо сказать, что отец сам никого не приглашал на выступления, говоря, что это неловко, что людей это к чему-то обязывает и им будет неудобно отказаться. Никогда на его концертах не было специально приглашенных людей, чтобы организовывать аплодисменты. Ему и так устраивали овации каждый раз. Но если кто-то говорил, что хотел бы пойти на концерт, отец непременно оставлял на служебном входе приглашения.

Я довольно рано начала ходить практически на все его выступления, если они были в Москве, и каждый раз, даже в известных мне рассказах, отмечала что-то новое. Когда меня впервые привели в зал Чайковского, я громче всех смеялась и хлопала в ладоши. Мама наклонилась и сказала, что «своим» аплодировать неудобно, пусть другие оценивают, а не родственники.

Возможность зайти за кулисы, увидеть, что происходит по ту сторону рампы, быть около сцены, наблюдать за отцом до и после выступления – все это вызывало ощущение детского восторга. Может быть, поэтому и в последующей жизни мне больше всего нравится наблюдать за тем, что скрыто от глаз зрителей. И каждый раз, когда мне удается оказаться в зале Чайковского по самым разным поводам, я всегда вспоминаю папу, его голос, который и по сей день звучит в моем воображении под этими высокими сводами.

Потом в один миг все это кончается, но остаются воспоминания и ощущения, которые неповторимы.

Многих героев папиных рассказов я видела своими глазами, о ком-то слышала. Это были не только писатели, поэты, музыканты, но и ученые, поскольку мир науки вошел в нашу жизнь вместе с Элевтером Луарсабовичем Андроникашвили, братом отца. Они с папой очень дружили. Элевтер был физик, какое-то время работал в Москве в Институте физических проблем у П. Л. Капицы, потом уехал в Тбилиси, где создал Институт физики. По делам он часто бывал в Москве. О, какой это был праздник – его приезд в Москву. Как они с отцом дополняли друг друга. Оба замечательно образованные, оба блистательные рассказчики. Какая у нас была дружная семья! Все это воспринималось так просто. А на самом деле – это было редкое везение!

Очень долгое время отец почти каждый день общался по телефону с Виктором Борисовичем Шкловским. Я даже по характеру разговора, по тому, как отец устраивался в кресле, понимала, что он разговаривает именно с ним. Папа называл его Виктор Борисович, ты…

А потом, когда имена в записной книжке стали редеть, отец с грустью говорил, что скоро позвонить будет некому. Он никогда не вычеркивал ни одной фамилии. На всю жизнь запомнила тревожный разговор родителей через стенку комнаты и поняла, что случилось что-то непоправимое. Я побежала к ним узнать, что случилось. В Ленинграде умер Борис Михайлович Эйхенбаум, замечательный литературовед, которого отец считал своим учителем и называл «Папух».

А жизнь в Переделкине на улице, где подряд шли дачи Бориса Пастернака, Всеволода Иванова, а по соседству жили Корней Чуковский, Валентин Катаев, Лев Кассиль, Вениамин Каверин, Сергей Смирнов, Николай Тихонов, а рядом Андрей Вознесенский, казалась абсолютно естественной. Пока была маленькая, меня брали в гости. Побывала я тогда в разных домах. Какое удовольствие было сидеть рядом с родителями, тем более что я всегда предпочитала общество взрослых, нежели детей, с которыми, зная эту мою особенность, хозяева уже и не предлагали играть. И в доме Бориса Леонидовича Пастернака бывала неоднократно, когда там было много гостей. Он называл меня Дюймовочка, как в сказке Андерсена. И в доме Всеволода Вячеславовича Иванова не один раз. Как там было талантливо. Какие это были яркие индивидуальности.

А когда к нам приходили гости! Отец начинал представление, не успевал человек войти в дом. Уже в прихожей возникали какие-то мизансцены. Дело было не в том, кто знаменитый, а кто просто знакомый. Приходили самые разные люди. Бывали и друзья Мананы, моей старшей сестры, и мои одноклассники по балетной школе. Очень многим отец придумывал смешные прозвища, которые произносились прямо в глаза и навсегда приклеивались к человеку. Но никто не обижался. Всегда возникали гиперболические эпитеты – кто-то был «неслыханный», кто-то «колоссальный». Корней Иванович – «кормилец, отец родной». Это была такая постоянная игра с людьми, в людей, которая затихала только глубокой ночью. А поразительные застолья, где отец фонтанировал с первой секунды, давая гостям возможность пообвыкнуться, поесть, чтобы не возникало зловещей тишины, когда люди мучительно ищут тему для разговора. А уж потом, когда всем становилось хорошо и свободно, начинались разговоры, которым не было конца. С возгласами: «Вива, что я хочу? А мне это можно?» – отец иронично разыгрывал постоянно возникающую тему своей полноты и спрашивал у мамы, чем ему велели питаться врачи. Это извечная попытка похудеть, точнее, просто оставаться в своем весе, хотя из этого никогда ничего не выходило, была маминой головной болью. Но отец из этого делал представление, обыгрывая это громогласно и шумно. Все хохотали.