Страница 19 из 23
Кажется, были еще развалины старой церкви… Да рассказывали старожилы о каком-то камне, где любила некогда сидеть Марина Цветаева. Но места указать не могли.
И вот я думаю: почему так бедно зрелище памяти? Может, просто дело во времени – ведь столько лет прошло? Нет, тут иное. Все зримые подробности заслонены воспоминанием звуковым. Его ощущаю отчетливо и сейчас, потому и все, что с ним связано. Звук доминирует надо всем. Звук голоса. Голоса Ираклия Андроникова. Он не потускнел, время не истерло его. «Итак, я жил тогда… в Тарусе». Уж следовать классику, так следовать.
Саша писал пьесу «Походный марш». Самым привлекательным в этом сочинении мне казался драматургический ход: перед близкой смертью молодые герои придумывают жизнь, которую могли бы прожить.
Я даже, с разрешения автора, стала сочинять поэму с тем же приемом. Она и начиналась так:
и т. д.
Если Саше «Походный марш» не очень удался, то поэма моя и вовсе была многословной, вялой и надуманной. Я и черновиков не сохранила.
По вечерам мы отправлялись на андрониковскую половину.
Приходили мы трое – Саша, Нюша и я. Но вскоре терраса заполнялась сонмом блистательных персонажей. Слушая Андроникова, мы видели: вот сбрасывает шубу с пушистым меховым подбоем величавый Василий Иванович Качалов; открывает свой бенефис гениальный глухой Остужев; подсаживается к столу Виктор Шкловский; перебирая четки колких парадоксов, фонтанирует Алексей Толстой.
Да, я смело могу сказать, что самые значительные и примечательные люди были среди нас. Ведь вели они себя как в привычной для них жизни, да к тому же говорили собственными голосами. Так рассказывал о них Андроников. Так показывал их, так имитировал голоса, интонации, манеру изъясняться, мыслить, общаться с людьми.
Особенно темпераментным рассказчиком был Алексей Николаевич Толстой. Он (в лице Андроникова) бегал по террасе, возмущаясь происшествием, приключившимся с ним на Невском, когда он шел закладывать последний золотой червонец, чтобы накормить обездоленную революцией семью.
И попал в плен к цыганке с целым выводком цыганят. «А цыганята эти чер-ны-и, гряз-ны-и. И вымыть их нельзя. Они тут же умирают. Они не вытерпливают чистоты».
Писатель наш и охнуть не успел, как заветный золотой перекочевал к цыганке. А та все приговаривала: «Счастлив будешь. Напишешь книжку про царя. Богатым станешь».
Тут Толстой делал недоуменную паузу и вопрошал:
– Ну скажите: откуда она тогда могла знать, что я напишу «Петра Первого» и получу за него Сталинскую премию?
Рассказы следовали один за другим. Героями их были не только знаменитости, но и просто колоритные персонажи, встреченные Ираклием Луарсабовичем в цветистом тбилисском детстве или на фронтовых привалах недавно отшумевшей войны, которую Ираклий прошел достойно.
Я была уверена, что и там, в Тарусе, Андроников встретил человека, которому посвятит будущий рассказ. Личность-то была примечательная. Но почему-то обошло ее вниманием андрониковское устное творчество.
Расскажу я. Хоть с мастером и не тягаюсь. И рассказ этот не столько о нашем тарусском знакомце, сколько о самом Ираклии Луарсабовиче.
Хозяйка дома жила в задней комнате при кухне, незримо, как-то бесплотно, возникая только в случаях, когда в ней бывала нужда. Зимой в доме находился еще один жилец – дальний родственник хозяйки Егор Иванович. Оттрубивший всю войну в батальонной разведке, маленький, щуплый, похожий на огарок церковной свечки, Егор Иванович несменяемо был обмундирован в гимнастерку 56-го размера. Ремня Егор Иванович не носил, отчего гимнастерка обретала просторную вальяжность плащ-палатки.
Впрочем, в определенных обстоятельствах эта одежка менялась на синюю сатиновую рубаху, застегнутую под кадык на аккуратные пуговки. Но об этом – ниже.
Все хозяйственные дела вершились Егором, он все мог, все умел, за все брался, сопровождая занятия затейливой присказкой: «Это нам – запросто, это нам – ни сядь ни ляжь». Вот и в хибарку за домом, где обретался летом, сам провел электричество и установил черную довоенную тарелку радиоточки.
Однако главный талант нашего нового знакомца оказался не узнанным ни миром, ни им самим. Егор Иванович обладал абсолютным слухом и поразительно тонким восприятием музыки. Это открытие сделал Андроников.
Обычно Егор Иванович приходил к андрониковскому крыльцу под вечер с каким-нибудь неожиданным сообщением. Скажем:
– Слышь, Урсавич (так звал он Ираклия Луарсабовича), какая хрень нынче произошла. Вхожу к себе на квартеру, а там ктой-то разговор затеял. Кто бы, думаю? Никого. А это радио заговорило человеческим голосом.
Тут стоит пояснить: радио в описываемые времена только или говорило стерильными, хоть и прекрасными, голосами знаменитых дикторов, или транслировало читаемые по бумажке выступления представителей народа. Живая речь в эфир почти не проникала. Потому поразила тонкий слух Егора.
Андроников, охочий до всякой самобытности, заводил с соседом долгие беседы. Особенно любили говорить про войну. Егор поражался:
– Глянь, Урсавич, ты же войну до самого пупа понимаешь! Вон другие мне: куда такому в разведку! А я то – в самый раз: кто поширше не везде пролезут, а я – запросто, это нам – ни сядь, ни ляжь. В любую щелю просунусь. Как ты-то разобрал?
Тут возмущенно вскидывалась Вивиана Абелевна:
– Ну что вы говорите, Егор Иванович! Ираклий Луарсабович пробыл на фронте всю войну!
– Так-то оно так, – кивал Егор, – но сильно он гражданственный. (Имелась в виду не общественная позиция Андроникова, а его сугубо партикулярный облик.)
Важным атрибутом нашего тарусского бытия был патефон. Старая машина, сработанная Калужским заводом. Знак к тому времени обветшавшей, а некогда легкомысленно-зазывной жизни нашей хозяйки. (Ее-то имя я забыла.) Как-то съездив в Москву по издательским делам, Ираклий Луарсабович привез несколько пластинок с симфоническими записями. И устные вечера стали перемежаться концертами.
Да, это не было просто слушанием музыки. Андроников ею дирижировал. И не просто дирижировал, а имитировал, пародировал манеру того или иного дирижера. Такого я уже не видела никогда. При этом каждый раз обращал запись в новое, живое исполнение:
– Сегодня (в таком-то куске) струнные звучали особенно проникновенно!
Или:
– Как он сегодня сыграл финал? Гигантски!
И однажды в ответ на подобную реплику раздалось:
– Это точно. Железно. Сегодня не сравнить, как прошлый раз.
Все обернулись на голос. На крылечке сидел Егор Иванович – тихий, чистый, в синей сатиновой рубашке, застегнутой под кадык на аккуратные пуговки. И все как-то разом вспомнили, что он уже не первый раз приходит на музыкальные андрониковские действа, такой вот преображенный, готовый к священнодейству вхождения в стихию музыки.
Особенно Егор Иванович полюбил «Фантастическую» симфонию Берлиоза. При «Шествии на казнь» заливался беззвучными слезами. И когда Андроников как-то воскликнул: – Нет-нет, у Рахлина это мудрее! Рахлин здесь делает… – И напел какой-то особый музыкальный акцент, Егор Иванович, помолчав минуту, произнес извиняющимся голосом:
– Ты, Урсавич, конечно, не обижайся, ведь, я понимаю, кто слушает, тот и играет. Я, вот, будто сам играл. И еще, слышь, ты не обижайся, я слушаю, а будто сам все придумал. Всю музыку.
После этого вечера Андроников прозвал Егора Гектором – в честь Берлиоза. Говорил: «Наш Гектор. Наш Гектор Иванович».
На что просвещенная юная Манана скептически заметила:
– При чем тут Берлиоз? Никакого портретного сходства. (Видимо, замечание было предвестником грядущего Мананиного исследования о портрете как феномене искусства.)