Страница 5 из 22
О, чесуча! Когда-нибудь я расскажу о тебе — ты этого заслуживаешь.
Человек этот поднял руку и слегка помахивал ею.
Толпа заревела и качнулась вперед. Люди сошли с ума. Они лезли друг на друга, кричали, визжали, размахивали руками. Кто-то поднял меня на руки, чтобы мне было видно — я так и не знаю, кто это был. Я тоже орала что-то вместе со всеми, но вдруг мне стало как-то неловко, я замолчала, а когда меня опустили на землю, отошла в сторону и стала смотреть на толпу.
Орущая, беснующаяся толпа страшное зрелище, даже если она беснуется от радости. У людей в глазах стояли слезы, какая-то женщина рыдала в голос, кто-то потерял туфлю и прыгал на одной ноге, но кричать не переставал.
Особенно поразила меня одна старуха — то ли гречанка, то ли армянка. Она была в драном ситцевом халате и фартуке — видно прибежала прямо из кухни. У нее была классическая внешность Бабы-Яги: нос крючком вниз, подбородок — крючком вверх, полуседые распатланные волосы развевались космами на ветру (день был пасмурный, и несколько раз принимался идти дождь). Она тянула вперед и вверх жилистые темные руки с кривыми пальцами и, молитвенно глядя перед собой, что-то тянула слабым голосом, может быть даже, и молилась…
Мне было нехорошо. Я устала, хотелось есть. Хотелось тишины и, чтобы вокруг никого не было. На обратном пути я села к окошку — ко всем спиной — и промолчала всю дорогу.
«Ну, какие впечатления?» — спросила бабушка.
«Они так кричали, как будто он — бог,» — устало ответила я, и бабушка посмотрела на меня с некоторым страхом. Я частенько ловила на себе этот ее взгляд после какого-нибудь своего высказывания.
Больше о Хруще разговоров не было. На обед, в виде сюрприза, был мясной суп с перловкой — чуть ли не единственный, который я ела не из-под палки. Молча пообедали, и я легла, что само по себе, было удивительно: если я не делала уроки, не читала и не рисовала, я бегала — не было у меня потребности валяться. Но, видно, тяжел для меня оказался этот день.
Больше об этом событии в нашем доме не вспоминали, а я для себя решила, что не понимаю, почему взрослые обязательно должны любить какого-то незнакомого чужого человека, только потому, что он начальник.
И я дала себе обещание, что у меня такой глупой любви не будет никогда.
Это было в Батуми.
А спустя какое-то время, я пыталаcь заснуть в Сумгаите после другой поездки, мистическим образом оказавшейся связанной с Хрущем.
Только черный ЗиС превратился в серую «Волгу», да не седые космы старухи полоскались по ветру, а газета с портретами трепыхалась, и не вопли восторга раздавались, а радостная песня и хохот.
Спи. Спи. Хрущика сняли. Брежнев вместо него.
Глава 5.
Школу я окончила с медалью. Я запланировала это еще в пятилетнем возрасте. Медаль предполагалась золотая. Планы свои я строила не без участия взрослых — то и дело бабушка говорила, что я окончу школу с золотой медалью, буду учиться на журфаке МГУ и стану журналистом-международником. Я так поверила в эту сказку про советскую Золушку, что стала работать над ее воплощением в жизнь. Но планов моих громадье потерпело фиаско. Жизнь не замедлила вмешаться в мои действия, причем использовала мою любимую учительницу, на которую я, мистическим образом, была похожа даже внешне и которую называла и считала своей духовной матерью. «Мама» влепила мне четыре за выпускное сочинение, причем по абсолютно вздорному поводу.
Надо сказать, что ограничений в нашей детской жизни было чрезмерное количество. Одним из них был цвет чернил, который допускался в школе. Только фиолетовые чернила могли подтвердить, что я пишу лучшие сочинения в истории школы и в городе и что Бог наградил меня врожденной грамотностью. За безукоризненный текст, написанный чернилами крамольного цвета, ставили заниженную, как при наличии ошибок, отметку. Сами взрослые, видно желая доказать себе и окружающим, что они уже, в самом деле, взрослые, и диктат школы на них больше не распространяется, писали чернилами самых фривольных расцветок, которые только могли найти. Это меня и погубило.
Дело в том, что моей мечтой была китайская авторучка с золотым пером. Ручки эти были писком тогдашней моды, стоили, по тем меркам, дорого, — десятую часть минимальной зарплаты — и были для меня недосягаемой мечтой.
А у тетки моей такая ручка была! И тетушка, желая помочь мне получить пятерку, которая мною все равно уже была заработана годами каторжного труда на ниве получения знаний, принесла мне свою ручку, но посоветовала вымыть ее, как следует. Тетушка тоже вовсю доказывала свою взрослость и фиолетовыми чернилами не пользовалась категорически.
Вечер перед экзаменом прошел у меня весьма увлекательно и насыщенно: я эту проклятую ручку отмывала от разноцветных наслоений. На срезе они, наверное, выглядели, как обнажение осадочных пород. Я извела десятки литров горячей воды, мыло и соду, и ручка начала писать фиолетово.
Сочинение было написано. Но свою законную пятерку я за него не получила, а получила ненавистную четверку, которую я и за отметку-то никогда не считала, так как, по моему мнению, получать приличному человеку полагалось только пятерки, а работа, сделанная на четыре — это халтура и пораженчество.
Оценку мне снизили — правильно, Сигизмунд! — за цвет чернил. Бог ее знает, эту дурную ручку, что ей пришло в золотую голову, только на экзамене она стала писать синим цветом, а я в творческом экстазе этого не заметила.
Удар мне был нанесен сокрушительный! Выпускные экзамены только-только начались, медаль была необходима, как воздух, в конце концов, я всю свою недолгую жизнь шла к золотой медали, и вдруг такое — на основном письменном экзамене так срезаться! И за что?! Учительница моя сама понимала, что получилась неловкость, и фальшиво — бодро успокаивала меня тем, что я ведь все равно раздумала идти на журфак, а в техническом вузе отметка по русскому не имеет значения. Она заискивала передо мной при этом!
Как я могла ей объяснить, что медаль для меня была не только гарантией поступления в вуз, но — прежде всего — наградой за труд и упорство, признание моих человеческих качеств и оценка моего интеллекта, который я сама себе выстроила, как выстроила и всю себя? Это была моя Нобелевская премия за выживание в невозможных условиях, и она уплывала от меня, и не по моей вине, а потому что меня предал самый уважаемый мной человек. Предательство ее было таким наивно-открытым, настолько его не пытались замаскировать каким-нибудь красивым словесным камуфляжем, что я только смотрела молча, как она егозит, и не могла ни ответить, ни заплакать, ни убить себя.
Нет, я не слишком хвастаюсь своим умом. Я была очень умной девочкой. Даже те взрослые, которые понимали, что перед ними умный ребенок, не понимали — насколько.
Мне сразу стало ясно, что двигало моей названной матерью.
В те времена была принята практика перепроверки медальных письменных работ в Министерстве Просвещения. Касалось это только союзных республик: школам России доверяли больше. Особенно придирчиво перепроверяли учителей в Закавказье: ведь если даже диплом врача можно было купить, то какие проблемы могли возникнуть с выдачей медали не умеющему читать, но имеющему богатого и влиятельного отца, выпускнику? Вот и отправлялись работы сначала в ГорОНО, а потом в Баку, в министерство. Причем, понизить оценку в министерстве могли, а повысить — нет.
Если школу ловили на завышеннии оценок, мало не было никому. Вот моя гуру и струсила, вот и решила подстраховаться, не задумываясь ни на секунду, какие последствия это может иметь для меня.
А может быть, я не права? Может быть, она мучилась, прежде чем решилась дать мне оплеуху? Ведь понять, конечно, можно. Даже мы еще не были очень уж смелыми, а поколение наших родителей было напугано так, что все жили со страхом в копчике даже тогда, когда схоронили зверя, вселившего в них этот страх.
Эта четверка что-то убила во мне. До нее я жила и училась с азартом охотника, от которого никогда не уходила дичь. Все было так ясно и просто: я буду бешено учиться, становиться все умнее и профессиональнее, и в один прекрасный день прочту Нобелевскую лекцию. Наивно? Но ведь это внушали мне с детства — учись, честно работай — и получишь все. Не могла я не быть наивной: книжность моя тоже работала на это представление о жизни.