Страница 2 из 3
Неожиданное сочетание Северянина с Твардовским. Но каких только коктейлей не знала наша поэзия! Однако в этом стихотворении уже прорезалась своя тема!
Борис Слуцкий, опровергая ходячее среди темных слоев мнение — власти всемерно подпитывали его — мол, евреи не воевали, — написал в середине пятидесятых замечательные стихи «Про евреев»:
И в других стихах Слуцкого эта тема зазвучала мощно, широко и убедительно. Но все-таки задолго до Слуцкого к ней прикоснулся Константин Левин, за что и поплатился.
На Костино стихотворение нашим сокурсником была написана пародия. Приведу ее первую строфу:
Что, кстати сказать, неверно: внешность у Кости была среднеевропейская.
Года через полтора на институтском вечере поэзии Костя прочел эти стихи, и тут студенты — члены партбюро почуяли: пришел их звездный миг. В «Золотом теленке» Ильфа и Петрова есть фраза: «Параллельно большому миру, в котором живут большие люди и большие вещи, существует маленький мир с маленькими людьми и маленькими вещами».
И вот эти партийные студенты, как на подбор, бездари, поняли, что начавшаяся антикосмополитическая, а по сути юдофобская кампания открывает им путь в большой, как считали они, мир Союза писателей, где они могут сразу стать фадеевыми и софроновыми. Им это не удалось — и поделом. Подлость не всегда оплачивается, и сегодня имена тех институтских громил никому ничего не скажут.
Не исключаю, что помимо карьерных их переполняли и другие чувства. Безусловно, Костя их раздражал и своей франтоватостью, и байронизмом, и несомненным успехом у студенток всех пяти курсов.
Итак, партбюро постановило изгнать Константина Левина из института и комсомола, и в тот же день навязало свою волю комсомольскому собранию. За долгую жизнь мне пришлось повидать немало подобных шабашей. Должен сказать: редко кто держался с таким достоинством, как Костя Левин на этом собрании. Он сказал, что не чувствует за собой никакой вины, чем еще пуще обозлил громил и карьеристов. Они привыкли к униженным покаяниям. Совсем недавно они изгнали из института защищенных кандидатскими степенями и профессорскими званиями преподавателей-евреев, и, наслаждаясь их жалкими самооговорами, радостно над ними глумились. А нам, сидевшим в зале студентам — евреям ли, полуевреям или просто нормальным людям, было горько и стыдно за себя и за этих заслуженных людей.
А тут перед всем собранием стоял ничем не защищенный инвалид войны и спокойно утверждал свою правоту. И это многих из нас обнадеживало. Тогда, в сорок девятом, я Костю защитить не мог, но мучившие меня чувства откликнулись позднее. С 1966 года я подписывал, начиная с дела Даниэля и Синявского, все письма в защиту осужденных. В марте 1977 года, когда за защиту академика А.Д. Сахарова меня исключали из Союза писателей и его секретари бесновались не меньше активистов сорок девятого года, пример Кости Левина во многом мне помог.
Гражданское мужество, с которым держался Костя Левин, по тем временам было неслыханным, и оно запомнилось многим. Поэт Евгений Винокуров спустя лет сорок рассказывал об этом моей жене, с которой тогда работал в «Новом мире», и всё удивлялся, как у Кости достало сил выдержать такое: ведь его никто не защищал.
Однако это было не совсем так. Один человек за Костю все же вступился. Это был заместитель директора по хозчасти, участник гражданской войны, полковник Львов-Иванов. Ходили слухи, что первую фамилию ему присвоил за храбрость то ли Фрунзе, то ли Троцкий.
Когда речь зашла об исключении Кости из комсомола, он сказал:
— Я так понимаю: главную обязанность советского гражданина Константин Левин выполнил — храбро воевал, потерял ногу. А в стихах не разбираюсь, со стихами решайте без меня.
Деятелей партбюро это огорошило, и, чтобы не создавать себе лишних сложностей в высших инстанциях, они согласились на строгий выговор с формулировкой: достоин исключения.
Окрыленный неожиданным поворотом дела, Костя попытался восстановиться в институте и на другой день отправился в Союз писателей. Там сказали:
— Принесите стихи — разберемся.
Однако стихи о том, что он был евреем и не встретил счастья даже на одной Шестой, нести было бессмысленно. А таких стихов, которые могли бы понравиться в Союзе писателей, у Кости не было. И тогда он за несколько дней написал стихотворений двадцать. По оснастке, рифмам и ритму они были неплохи, чего никак не скажешь о содержании. Одно, помню, посвящалось речи Вышинского в ООН:
— Окстись, — сказал я Косте, когда он показал мне эти строки. — Где и в какой газете гоминдановский солдат найдет эту речь? И, если для тебя она не знамя, почему она знамя для него?
Другое стихотворение было о Генеральном секретаре французской компартии:
Примерно о том же были и остальные стихи. Прочитавший их Лев Ошанин резонно спросил:
— А почему он прежде писал другое? Это заставляет сомневаться в искренности вновь представленного.
Целый год без стипендии, с просроченной пропиской, несколько раз попадая в милицию, Костя ходил в Союз писателей, пока его не принял Алексей Сурков, тогдашний второй секретарь, посочувствовал ему, но попросил принести другие стихи, более нейтральные.
Костя их тоже написал, но прошло не меньше года, пока Сурков, а он, когда мог, пытался помочь, — было и это в нем, было! — преодолев немалое сопротивление писательских и литинститутских функционеров, восстановил Костю на заочном отделении.
И тут — странная вещь — Костя еле-еле, на одни тройки сдал пропущенные сессии и госэкзамены. Что-то в нем сломалось. Костюм и обувь он по-прежнему чистил тщательно, а вот охота к учебе и даже к чтению — а ведь какой был книгочей! — у него пропала: началась стойкая абулия — болезнь воли.