Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 95



Мадам Ласкен всплакнула и, с подозрением взглянув на зятя, робко осведомилась:

— Пьер, что случилось? О, я прекрасно знаю, что вы не такой, как другие мужчины, Пьер. Но поймите, я вижу, что Мишелин так несчастна, прямо сама не своя, и упрямо молчит, я помимо воли начинаю думать… воображать себе… Ну, вы же делите с ней ложе. О, я вовсе не хочу сказать… Нет, это так, просто подумалось. Кстати, знаете, мне тут пришло в голову, не лучше ли вам разъехаться по разным комнатам? Вам бы обоим гораздо лучше спалось. Знаете, это очень широко практикуется.

В голосе мадам Ласкен звучало лукавство. Пьер не понимал смысла этих завуалированных и сдержанных вопросов. Он испытывал смутное беспокойство, хоть и не чувствовал за собой особой вины. Его смущал обширный опыт тещи в вопросах супружеской жизни. Во всяком случае мысль о том, чтобы разъехаться по разным комнатам, ему весьма понравилась, поскольку он никак не мог привыкнуть засыпать бок о бок с Мишелин. В женском теле, как бы оно ни было прекрасно, была какая-то округлость форм, внушавшая ему поначалу недоверие. Грудь в лучшем случае казалась ему разрывом некой симфонии мускулов. Нечаянно натыкаясь ночью на тело Мишелин, он всегда испытывал слегка неприятное чувство, будто бы и его телу угрожала опасность разложения.

— Я бы поместила вас в соседнюю комнату, — настаивала мадам Ласкен. — Вам там было бы очень хорошо.

— Да, возможно. Во всяком случае спешить некуда. Пусть Мишелин сама решает. Говорите, она у себя? Сейчас попробую разговорить ее.

Мишелин сидела на разобранной кровати в купальном халате, неподвижно глядя перед собой сухими глазами. Она узнала шаги мужа и, повернув к нему неприветливое лицо, спросила:

— Уже двенадцать?

— Еще нет. Я сегодня ушел чуть раньше.

Несколько смущенный прохладным приемом, он остановился посреди комнаты, не зная, оставаться или нет. Он обвел комнату взглядом, неспешно изучил обивку на стенах, мебель лимонного дерева, меха, в которых утопали ноги Мишелин, подклеенный холст над кроватью, изображавший клумбу с нарциссами, портрет Ладумега на противоположной стене и, думая о заводской конторе, где ему пришлось бы томиться до двенадцати, если бы плохое настроение жены не дало удобного предлога, наслаждался этой нежной и комфортабельной роскошью. В свою очередь, он спросил ее участливо:

— У тебя грустный вид. Какие-то неприятности?

Мишелин повела плечами, словно пытаясь стряхнуть его присутствие, и ответила усталым голосом:

— Нет, со мной ничего. Оставь меня. Оставь.

Он сел рядом с ней и несколько раз повторил ее имя с ласковым упреком. Она молчала и оставалась напряженной. Он со спокойной совестью собирался выйти из комнаты, но лень и какое-то приятное ощущение удержали его на месте. Возвышаясь над женой на полголовы, он стал смотреть на нее, поначалу рассеянно. Завернутая в купальный халат, приоткрывавший внизу одну ногу, она выглядела не так, как обычно, когда ее женские формы были выставлены напоказ. Кожа, еще красная от холодной воды и волосяной мочалки, белокурые волосы, стянутые повязкой, насупленное и упрямое выражение ясного лица придавали ей сходство с мальчишкой. Кровь прилила к щекам Пьера, и он ощутил лихорадочное желание, осуждаемое его спортивным сознанием. Но возбуждение нарастало, и он отбросил все угрызения, подумав, что все равно потерян для бега и может отдаться страсти без зазрения совести. Он рывком распахнул халат и сжал Мишелин в объятиях. Она стала яростно отбиваться, но, поскольку он был сильнее, прижалась к нему и с жаром прильнула к его губам. В самый кульминационный момент дверь из коридора открылась и тут же закрылась, затем последовал возглас мадам Ласкен.

Шовье, которому в конторе сообщили, что племянница заболела, приехал к полудню, и его провели в сад, где сидела сестра. Она прижала к губам платок, слезы текли ручьем и грудь сотрясалась от рыданий. На вопросы брата она смогла издать только несколько обрывков слов, из которых можно было понять, что Мишелин умерла или, по меньшей мере, в агонии.

— Да погоди ты, — воскликнул он в отчаянии, — убери платок и скажи, что стряслось с Мишелин. Чем она больна?



— Мишелин не больна. Но Пьер только что… о нет, это непристойно. Даже сказать не могу.

— Да что он, этот Пьер, любовницу завел, что ли?

— Еще нет, но он уже встал на этот путь! — вскричала мадам Ласкен.

Дав волю своему негодованию, она сообщила брату о том, что только что произошло в спальне молодых супругов.

— И это он, которому я так доверяла! Ах! Как я обманулась в нем. Я думала, что он совсем не такой, как все мужчины. Он казался мне таким чистым. И чтобы сотворить такую непристойность!

— Может, ты слишком спешишь осудить его, — мягко заметил Шовье. — Возможно, инициатива немного развеяться исходила от Мишелин. Бедная Анна, ты, кажется, потрясена. Что ты хочешь, все переменилось. В наше время молодые женщины уступали мужьям с чувством, что исполняют тяжелый долг. Сегодня они этим наслаждаются. Это, конечно, любопытно, но тут уж ничего не поделаешь. Надо принимать вещи, как они есть.

Зная, с какой легкостью он умеет увиливать от драматических ситуаций, мадам Ласкен подняла на брата недоверчивый взгляд.

— Во всяком случае уверяю тебя, он не был похож на парня, который хочет казаться приятным.

— Ну, знаешь, это не так легко определить.

— Он был весь красный. А глаза, какие у него были глаза!

На этих словах Мишелин вышла в сад, на ее щеках играл румянец, взгляд был живым. Она весело расцеловала дядю и, увидев расстроенное лицо матери и ее покрасневшие глаза, всполошилась. Мадам Ласкен, слишком взволнованная, чтобы отвечать на вопросы, удалилась, сдерживая рыдания, и предоставила брату возможность давать объяснения. Пьер остался наверху, в супружеской спальне. Он не решался сойти вниз и оттягивал момент, когда придется встретиться взглядом с тещей. Не только воспоминание о приоткрывшейся двери наполняло его жгучим стыдом, но он был весь проникнут сознанием своей виновности. Одно то, что он поддался искушению между одиннадцатью и двенадцатью часами, прямо среди дня, казалось ему позором. Он причислял себя к слабым и вредоносным людишкам, которые готовы в любую минуту расстегнуть ширинку и обожают рассказывать байки о женщинах. Мораль спортсмена вкупе с правилами приличия осуждала его поведение. Пьер так ясно осознавал свой проступок, что его вдруг охватила паническая мысль: наверное, он похотливый козел. В таком состоянии духа он и спустился в столовую, присутствие дяди Шовье, оставшегося на обед, не слишком его утешало. Дядя был рассеян и как бы не замечал тяжелого молчания, воцарившегося за столом. С дневной почтой пришло письмо от Малинье, адресованное мадам Ласкен с покорной просьбой передать его Шовье. Там говорилось дословно следующее:

«Привет, дружище. Я опять пишу тебе на квартиру сестры, так как забыл при нашей последней встрече на Елисейских полях взять твой адрес. Мы спешили тогда и так быстро расстались, а я думаю, нам еще есть о чем поговорить. Почему бы тебе как-нибудь в воскресенье не зайти к нам? Жена, которой я частенько рассказывал о тебе, была бы рада познакомиться. Мне не терпится узнать, что ты думаешь о нынешней ситуации и т. д. и т. п.»

Как только сели обедать, мадам Ласкен подняла на зятя взгляд, полный боли и негодования. Пьер покраснел и опустил глаза, полностью признавая таким образом свою вину в содеянном. Мадам Ласкен отметила это признание и обернулась к брату, чтобы взять его в свидетели, что не ошиблась. Но мысли Шовье витали вдалеке. Раздумывая о письме Малинье, он спрашивал себя, не написано ли оно по внушению Элизабет, и мысль о том, что о нем, возможно, жалеют, была ему приятна.

В продолжение всего обеда Пьеру пришлось терпеть молчаливую укоризну тещи, почти не сводившей с него глаз. Щеки его горели, и младший брат Мишелин сказал ему об этом. Положение было тем тяжелее, что в своих несчастьях он не мог взбодриться даже горьким вкусом несправедливости. Он признавал, что заслужил презрение, которое похотливый сатир должен внушать всякому честному человек. Однако перспектива жить отныне пред лицом живого укора в образе мадам Ласкен приводила его в отчаяние. Такая голгофа казалась ему не по силам. С тех пор как он был потерян для занятий бегом, Пьер уже не верил в Бога, но в мыслях своих устремился жаждущей душой в прохладу исповедальни, где он мог сбросить свой тяжкий груз. «Отец мой, каюсь в грехе сладострастия. Среди бела дня, будучи с головы до ног одетым…» Тем временем Мишелин и не подозревала о мытарствах, через которые проходил ее муж, и о терзаниях своей матери. Пьера возмутила эта спокойная невинность, в его глазах более грешная, чем агрессивный цинизм. Он почувствовал угрозу еще острее, чем когда-либо.