Страница 44 из 53
Тонкая, изящная усмешка на мгновение преобразила его лицо.
— Вот, — сказал он и, вытащив блокнот, написал что-то неразборчиво. — Возьмите и закажите это в аптеке. Попросите, чтобы рецепт вам вернули, потому что лекарство понадобится снова. Я сделал об этом пометку.
Я взял белый листочек.
— Что это? — спросил я.
— То, что вы не в состоянии изменить, — сказал он. — Не забывайте об этом. Изменить этого нельзя.
— Что это, я спрашиваю? Я хочу знать правду, не скрывайте от меня.
Он ничего не ответил.
— Если вам понадобится это, — повторил он, — обратитесь в аптеку. Вам отпустят.
— Что это?
— Сильное успокаивающее средство. Выдается только по рецепту врача.
Я спрятал рецепт.
— Сколько я вам должен?
— Ничего.
Пританцовывая, он пошел прочь, на углу обернулся:
— Принесите это и положите так, чтобы, ваша жена могла его найти! Не говорите с ней об этом. Она знает все. Она достойна преклонения.
— Элен, — сказал я. — Что все это значит? Ты больна. Почему ты не хочешь со мной об этом говорить?
— Не мучай меня, — сказала она мягко. — Позволь мне жить так, как я хочу.
— Ты не хочешь говорить со мной об этом?
Она покачала головой:
— Тут не о чем говорить.
— Я не могу тебе помочь?
— Нет, любимый, — ответила она. — На этот раз ты мне помочь не в силах. Если бы ты мог, я бы тебе сказала.
— У меня есть еще последний рисунок Дега. Я могу его здесь продать. В Биаррице есть богатые люди. Мы получим достаточно денег, чтобы поместить тебя в больницу.
— Чтобы меня арестовали? К тому же это не поможет. Поверь мне!
— Разве дело так плохо?
Она взглянула на меня с таким отчаянием, что я не смог больше спрашивать. Я решил позже пойти к Дюбуа и разузнать у него обо всем.
Шварц замолчал.
— У нее был рак? — спросил я.
Он кивнул.
— Я давно уже должен был догадаться об этом. Она была в Швейцарии, и там ей сказали, что можно еще раз сделать операцию, но это не поможет. Ее уже перед этим раз оперировал-и — это был шрам, который я видел. Тогда доктор сказал ей правду. Она могла выбирать: или еще пара бесполезных операций, или небольшой кусок жизни вне больницы, на свободе. Он пояснил ей также, что нельзя с уверенностью надеяться на то, что пребывание в клинике способно продлить ее жизнь. И она сказала, что не хочет больше операций.
— Она не хотела вам сказать об этом?
— Нет. Она ненавидела болезнь. Она пыталась игнорировать ее. Она ощущала ее как нечто нечистое, словно в ней копошились черви. Ей казалось, что болезнь — это животное, которое живет в ней, грызет ее и растет. Она думала, что я буду испытывать к ней отвращение, если я это узнаю. Быть может, она, кроме того, еще надеялась задушить болезнь тем, что не хотела ничего о ней знать.
— Вы никогда не говорили с ней об этом?
— Почти никогда, — сказал Шварц. — Она разговаривала с Дюбуа, и я позже заставил его рассказать мне все. От него я получил лекарство. Он сказал, что боли будут нарастать. Однако может случиться и так, что все закончится быстро и без страданий. С Еленой я ни о чем не говорил. Она не хотела. Она грозилась, что убьет себя, если я не оставлю ее в покое. И тогда я притворился, будто верю ей, что это были всего лишь судороги.
Мы должны были уехать из Биаррица. Мы взаимно обманывали друг друга. Она наблюдала за мной, а я следил за ней. Притворство обладало какой-то странной силой. Оно прежде всего уничтожало то, чего я боялся больше всего: ощущение времени. Деление на недели и месяцы распалось, и боязнь перед краткостью срока, еще отпущенного нам, стала благодаря этому прозрачной, как стекло. Страх ничего больше не скрывал — он скорее защищал наши дни. И все, что мешало, отскакивало обратно, не попадая внутрь. Припадки отчаяния овладевали мной, когда Елена спала. Она тихо дышала во сне. Я смотрел на ее лицо и на свои здоровые руки и понимал ужасную отъединенность, которую накладывает на нас наша оболочка, — пропасть, которую не преодолеешь никогда. Ничто из моей здоровой крови не могло спасти дорогую больную кровь. Этого нельзя понять, как нельзя понять и смерть.
Мгновение становилось всем. Утро лежало в невообразимой дали. Когда Элен просыпалась, начинался день. Когда же она спала и я чувствовал ее подле себя, начинались. метания между надеждой и отчаянием, между планами, которые возводились на зыбких фундаментах мечты, верой в чудо и — философией «хоть миг, да мой», которая гасла с рассветом и бессильно тонула в тумане.
Становилось холодно. Я держал рисунок Дега при себе. Это были деньги на проезд в Америку. Я охотно продал бы его теперь, но в деревнях и маленьких городишках не было никого, кто пожелал бы его купить. Зарабатывал я в эти дни по-всякому: выучился крестьянскому труду, копал землю, рубил лес. Мне хотелось что-нибудь делать, и в этом я был не одинок. Я видел профессоров, которые пилили дрова, и оперных певцов, рубивших репу на силос. Крестьяне тут были самими собой: они пользовались случаем получить дешевую рабочую силу. Некоторые кое-что платили за труд, другие давали еду и позволяли переночевать. Третьи же вообще гнали попрошаек прочь. Так, перебираясь с места на место, мы добрались до Марселя. Вы были в Марселе?
— Кто же там не был! — сказал я. — Это был охотничий заповедник жандармов и гестапо. Они хватали эмигрантов у консульств, как загнанных зайцев.
— Они и нас почти схватили, — сказал Шварц. — При этом префект города в марсельском ведомстве иностранных дел предпринимал все, чтобы спасти эмигрантов. Сам я в то время все еще был одержим идеей во что бы то ни стало получить американскую визу. Мне порой казалось, что она могла бы заставить отступить даже рак. Вы, конечно, знаете, что виза не выдавалась, если нельзя было доказать, что человеку угрожает крайняя опасность или вас нельзя было занести в Америке в список известных художников, ученых и других видных деятелей культуры. Как будто мы все не находились в опасности! Как будто человек это не человек! Разве различие между выдающимся и обычным человеком не параллель все той же теории о сверхчеловеке и недочеловеке?
— Они не могут всех впустить, — возразил я.
— Разве? — спросил Шварц.
Я не ответил. Что-тут было отвечать? И да, и нет значило одно и то же.
— Почему же не впустить тогда самых несчастных? — спросил Шварц. — Без имен и заслуг?
Я опять ничего не сказал. У Шварца были две американских визы — чего он еще хотел? Разве он не знал, что Америка давала право на въезд всякому, за которого кто-нибудь мог там поручиться, что он не будет государству в тягость?
В следующее мгновение он сам заговорил об этом.
— Я никого не знал в Америке. Кто-то дал мне адрес в Нью-Йорке, и я написал туда. Затем я написал еще по другому адресу, рассказав о нашем положении. Потом один знакомый сказал мне, что я поступил неправильно: больных в Соединенные Штаты не пускали. С неизлечимыми болезнями — тем более. Я должен был выдать Элен за здоровую. Часть этого разговора Элен слышала.
Избежать этого было невозможно. Ни о чем другом не разговаривали тогда в Марселе, который был похож на взбудораженный улей. В тот вечер мы сидели в ресторане вблизи Каннебьера. Ветер мел по улицам. Нет, я не был обескуражен. Я надеялся найти врача, не лишенного сердца, который бы дал Элен справку о том, что она здорова. Мы с ней вели все ту же игру: что мы верим друг другу и что я ничего не знаю. Я написал начальнику ее лагеря, чтобы он подтвердил, что мы находимся в опасности, так как нас преследуют.
Мы нашли небольшую комнату. Я получил вид на жительство сроком на неделю и по ночам нелегально работал. в одном ресторане. Я мыл тарелки. У нас было немного. денег. Один аптекарь, по рецепту Дюбуа, отпустил мне, десять ампул морфия. Таким образом, в то мгновение у нас было все необходимое.
Мы сидели у окна ресторана и смотрели на улицу. Мы могли позволить себе эту роскошь, потому что в течение недели нам не нужно было прятаться. Вдруг Элен чего-то испугалась. Она схватила меня за руку, вглядываясь в темноту, напоенную ветром.