Страница 43 из 53
Я кивнул:
— Их можно рассматривать и с комической стороны.
— Я научился этому, — подтвердил Шварц. — Благодаря Элен. Она была человеком, в котором совершенно не откладывалось прошлое. То, что я ощущал лишь изредка, превращалось в ней в сверкающую явь. Прошлое каждый день обламывалось в ней напрочь, как лед под всадником на озере. Зато все стремилось в настоящее. То, что у других растягивается на всю жизнь, сгущалось у нее в одно мгновение. Но это не была слепая напряженность. В ней все было свободно и расковано. Она была шаловлива, как юный Моцарт, и неумолима, как смерть.
Понятия морали и ответственности в их застывшем виде больше не существовали. Вступали в действие какие-то высшие, почти эфирные законы. У нее уже не было времени для чего-нибудь другого. Она взлетала, как фейерверк, сгорая вся, без капельки пепла. Ей не нужно было спасение, но я тогда этого еще не знал. Она знала, что ее не спасти. Однако я на этом настаивал, и она молча согласилась. И я, дурак, влек ее за собой по крестному пути, через все двенадцать этапов, от Бордо в Байонну, потом в Марсель, а из Марселя сюда, в Лиссабон.
Когда мы вернулись к нашему замку, он уже был занят. Мы увидели мундиры, пару офицеров и солдат, которые тащили деревянные козлы.
Офицеры горделиво расхаживали вокруг в летных бриджах, высоких блестящих сапогах, как надменные павлины.
Мы наблюдали за ними из парка, спрятавшись за буковым деревом и за мраморной статуей богини. Был мягкий, будто из шелка сотканный вечер.
— Что же у нас еще осталось? — спросил я.
— Яблоки на деревьях, воздух, золотой октябрь и наши мечты, — ответила Элен.
— Это мы оставляем повсюду, — согласился я, — как летающая осенняя паутина.
На террасе офицер громко пролаял какую-то команду.
— Голос двадцатого столетия, — сказала Элен. — Уйдем отсюда. Где мы будем спать этой ночью?
— Где-нибудь в сене, — ответил я.
— Может быть, даже в кровати. И во всяком случае — вместе.
16
— Вспоминается ли вам площадь перед консульством в Байонне? — спросил Шварц. — Колонна беженцев по четыре человека в ряд, которые затем разбегаются и в панике блокируют вход, отчаянно кричат, плачут, дерутся из-за места?
— Да, — сказал я. — Я еще помню, что там были разрешения для стояния, которые давали человеку право находиться вблизи от консульства. Но ничего не помогало, толпа теснилась у входа; когда открывались окна, стоны и жалобы превращались в оглушительные крики и вопли. Паспорта выбрасывались в окно. О, этот лес протянутых рук!
Более миловидная из двух женщин, которые еще оставались в кабачке, подошла к нам и зевнула:
— Смешно! — сказала она. — Вы все говорите и говорите. Нам, впрочем, пора спать. Если хотите еще где-нибудь посидеть, поищите в городе другой кабачок — они снова открыты.
Она распахнула дверь. Там уже было ясное утро в полном шуме и гаме. Сияло солнце. Она опять притворила дверь. Я взглянул на часы.
— Пароход отплывает не сегодня в полдень, — заявил вдруг Шварц, — а только завтра вечером.
Я ему не поверил. Он заметил это.
— Пойдемте, — сказал он.
Дневной шум снаружи, после тишины кабачка, показался сначала почти невыносимым. Шварц остановился.
— А тут по-прежнему бегут, кричат, — сказал он, уставившись на толпу детей, которые тащили в корзинах рыбу. — Все так же, вперед и вперед, словно никто не умирал!
Мы пошли вниз, к гавани. По реке ходили волны. Дул сильный холодный ветер. Солнечный свет был резким и каким-то стеклянным, тепла в нем не чувствовалось. Хлопали паруса. Здесь каждый по горло был занят утром, работой, самим собой. Мы скользили сквозь эту деловую сутолоку, как пара увядших листьев.
— Вы все еще мне не верите, что корабль отправляется только завтра? — спросил Шварц. В безжалостном, ярком свете он выглядел очень усталым и осунувшимся.
— Я не могу верить, — ответил я. — Раньше вы мне говорили, что он отправится сегодня. Давайте спросим. Это для меня слишком важно.
— Так же важно было это и для меня. А потом вдруг сразу потеряло всякое значение.
Я ничего не ответил. Мы пошли дальше. Меня вдруг охватило бешеное нетерпение. Безостановочная, трепещущая жизнь звала вперед. Ночь миновала. К чему теперь это заклинание теней?
Мы остановились перед какой-то конторой. Вход и стены были увешаны рекламными проспектами. В витрине красовалось объявление, которое гласило, что отплытие парохода откладывается на один день.
— Я скоро закончу, — сказал Шварц.
Я выиграл еще один день. Несмотря на объявление, я попробовал открыть дверь. Она была еще заперта. Человек десять со стороны наблюдали за мной, С разных сторон они шагнули раз, другой в мою сторону, когда я нажал ручку двери. Это были эмигранты. Когда они увидели, что дверь еще заперта, они отвернулись и снова принялись изучать витрины.
— Как видите, у вас еще есть время, — сказал Шварц и предложил выпить в гавани кофе.
Он с жадностью сделал несколько глотков горячего кофе и принялся растирать руки над чашкой, словно его охватил озноб.
— Который час? — спросил он.
— Половина восьмого.
— Через час, — пробормотал он. — Через час вы будете свободны. Я не хотел бы, чтобы то, что я вам рассказал, звучало Иеремиадой.[20] Похоже?
— Нет.
— Тогда что же это?
Я подумал:
— История одной любви.
Лицо его вдруг разгладилось.
— Спасибо, — сказал он, собираясь с мыслями. — В Биаррице началось самое страшное. Я услышал, что из городка Сен-Жан де Лю должен отправиться небольшой корабль. Это оказалось выдумкой. Когда я вернулся в пансион, я увидел Элен на полу с искаженным лицом.
— Судороги, — прошептала она. — Сейчас пройдет. Оставь меня.
— Я сейчас позову врача!
— Ни в коем случае, — выдавила она. — Не нужно. Сейчас пройдет. Уйди! Возвращайся через пять минут! Оставь меня одну! Делай, что я говорю! Не нужно никакого врача! Иди же! — закричала она. — Я знаю, что говорю! Приходи через десять минут опять. Тогда ты сможешь…
Она махнула рукой, чтобы я оставил ее. Она не могла больше говорить, но глаза ее были полны такой невысказанной, нечеловеческой мольбы, что я тут же вышел.
Я стоял в коридоре и смотрел на улицу. Потом я спросил врача. Мне сказали, что доктор Дюбуа живет недалеко. Здесь, через две улицы. Я побежал к нему: он оделся и пошел со мной.
Когда мы вошли, Элен лежала на кровати. Ее лицо было мокрым от пота, но она успокоилась.
— Ты все-таки привел врача, — сказала она с таким выражением, словно я был ее злейшим врагом.
Доктор Дюбуа, пританцовывая, подошел ближе.
— Я не больна, — сказала она.
— Мадам, — ответил Дюбуа, улыбаясь, — не позволите ли вы определить это врачу?
Он открыл свой чемоданчик и достал инструменты.
— Оставь нас, — сказала Элен.
В смятении я покинул комнату. Мне вспомнилось, что говорил врач в лагере. Я ходил по улице взад и вперед. Напротив был гараж. С вывески на меня смотрел толстенький рекламный человечек из резиновых шлангов. Эта эмблема резиновой фирмы Мишлен вдруг показалась мне мрачным олицетворением внутренностей, кишащих белыми червями. Из гаража доносились удары молотков, будто кто-то сбивал там жестяной гроб, и я внезапно понял, что опасность давно уже подстерегала нас — как блеклый фон, на котором жизнь обретала особенно резкие контуры, как облитый солнцем лес на встающей за ним грозовой туче.
Наконец, вышел Дюбуа. У него была маленькая остренькая бородка. Курортный врач, он, наверно, занимался главным образом тем, что прописывал безобидные средства от кашля и головной боли. Когда я увидел, как он, пританцовывая, приближается ко мне, меня охватило отчаяние. Я подумал, что во время этого затишья в Биаррице он был рад всякому пациенту.
— Ваша супруга… — сказал он.
Я уставился на него:
— Что? Говорите, черт возьми, правду, или не говорите ничего.
20
Иеремиада — плач Иеремии, одного из библейских пророков, о гибели Иерусалима