Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 72 из 83

Конечно, мы этого ожидали, нас скорее удивило бы обратное. Поэтому само требование расстрела — Крыленко требовал расстрела всех главных подсудимых — для нас в то время, когда, как говорилось «гидра контрреволюции должна была быть безжалостно выжжена каленым железом», было менее страшно, чем для обвиняемых в другие эпохи, когда требование смертной казни со стороны прокурора было менее обычным. Все же, при требовании для нас казни, Крыленко стремился придать своему голосу какой-то особый зловещий, приглушенный тон. Его небольшая, круглая фигура как-то по-кошачьи сжалась, как бы готовясь к скачку, чтобы растерзать свои жертвы, а нижняя челюсть Крыленко приняла, наоборот, собачье — бульдожье — выражение...

Публика в огромном большинстве нам сочувствовала, она переполняла большой зал, где происходил суд, и была, по-видимому, значительно более впечатлена кровожадиым требованьем наших голов со стороны Крыленко, чем мы сами, обвиняемые. Но сказать, что все мы отнеслись к речи Крыленко совершенно хладнокровно, было бы тоже неверно... Конечно, настроение у всех нас было весьма напряженным...

Наступил «волнительный момент» ожидания перед вынесением приговора. Я пишу «волнительный момент» в кавычках, так как для меня лично он был, слава Богу, очень мало волнительным. Я понимал, как мучается, сохраняя полное наружное спокойствие, Мама, волнуются и другие близкие мне люди, и это меня не могло не мучить, но самого меня охватило какое-то полноеипросветленное спокойствие. Я не притворялся спокойным, не «держал себя в руках», а действительно был спокоен. Не могу сказать, чтобы я в тот момент был настроен как-то особенно религиозно и в этом нашел успокоение. Нет, это было какое-то особое, светлое и как бы несколько отрешенное от мира спокойствие. Это состояние — в такой полноте — я испытал только раз в жизни и только тогда. Я не думал о том, что решается вопрос о моей жизни и смерти и что, может быть, я буду скоро расстрелян, или если и думал об этом, то как-то объективно, «со стороны», а не как действующее лицо. Подумав, что это может быть некоторым утешением для Мама, я просил С. А. Котляревского и В. Н. Муравьева (которые, как я полагал, не рисковали попасть под расстрел), в случае моей казни, рассказать моей матери, каким они меня теперь видят: «я совершенно спокоен и у меня нет страха...» Они обещали мне это сделать и— скажу без ложной скромности — смотрели на меня тогда с явным восхищеньем (что выражали и на словах). Говорю это совершенно откровенно, потому что никакой заслуги в этом я за собой искренно не признаю. В камере ВЧК, как я уже говорил, мне было трудно держать себя в руках, но тут мое спокойствие было даром Божьим, ниспосланным безо всякой заслуги с моей стороны. Благодарю за него Господа Бога.

Стража нас обыскала, нет ли у нас оружия или яда для самоубийства. Ничего ни у кого не нашли, впрочем, обыск был поверхностный. Я знал, что, по крайней мере у С. П. Мельгунова, яд имелся. Он еще раньше предложил со мною им поделиться, на случай смертного приговора. Он не хотел быть расстрелянньм чекистами. Искренно поблагодарив Мельгунова, я отказался — по принципиальным соображениям. Я предпочитаю быть убитым, чем кончить жизнь самоубийством. Если бы я опасался пытки — чего в данном случае я никак не предвидел,— я, вероятно, яд взял бы.

После обыска нас вывели в зал для выслушивания приговора.

Переполненный публикой — в огромном большинстве нам сочувствовавшей — зал в напряженном молчании ждал появления суда. Все встали. Негромким, вульгарно-звучавшим голосом Ксенофонтов прочел нам приговор. После перечня ряда имен, в числе которых было и мое, прозвучали слова: «приговорить к высшей мере наказания» (расстрел)... «Но,— продолжал вульгарный голос,— принимая во внимание амнистию, объявленную тогда-то для всех белогвардейцев, не принимавших участия в контрреволюционном выступлении Врангеля...» Нам — по группам — наказание сбавлялось. Я попал в группу наиболее виновных и получил, как Щепкин, Леонтьев и Мельгунов, «десять лет строжайшей изоляции». Наши имена стояли последними по списку, почему нам и нашим близким пришлось ждать дольше всех других, чтобы узнать нашу судьбу.

Спокойствие, слава Богу, не покидало меня во время чтения приговора, но то ли нервность многолюдного зала повлияла на меня, то ли по другим причинам,— та необыкновенная ясность сознания, которую я испытывал раньше, сменилась каким-то странным ощущеньем полуреальности происходящего. Я чувствовал себя как бы под влиянием какого-то наркотика, как бы в легком полусне.

Все мы выслушали приговор совершенно спокойно, но когда нас увели и мы остались одни, некоторые стали—с непонятной мне по тогдашнему моему настроению сдержанной страстностью — реагировать на происшедшее и на избавление от смертельной опасности. Да, я, конечно, был рад, что меня не расстреляют, но и радость я ощутил тогда как-то полуреально. Только позднее, уже в камере тюрьмы ВЧК, я почувствовал прилив той здоровой животной радости и возбуждения, которые испытываешь после большой опасности. Все мы были возбуждены и веселы.

Пока мы ждали приговора суда, Мама с Соней пошли к жившему неподалеку отцу Алексею Мечеву, очень чтимому в Москве священнику и высоко духовному человеку. Мы не раз у него говели. Он отслужил молебен о моем спасении с таким чувством и такой верой, которые и растрогали и духовно поддержали Мама. Прощаясь с Мама и Соней — они спешили обратно в суд — отец Алексей сказал им, что он верит, что все будет хорошо и... дал им яблоко для меня. Таков был отец Алексей: я не знаю другого человека, в котором так сочетались бы духовность и детскость...





Сразу после приговора Мама, Соня и несколько родных и друзей вернулись к отцу Алексею, и он со слезами радости на глазах отслужил благодарственный молебен. Мама рассказывала, что все целовались, как на Пасхе.

Позднее я узнал, что в день нашего процесса в Москву пришло ложное известие о взятии красными войсками Варшавы. Уже начали готовить красные флаги на улицах для празднования победы. На следующее утро пришло известие о крупном поражении Красной армии... Польская война была проиграна.

Говорили, что известие о победе повлияло на мягкость приговора. Кто знает, что было бы с нами, задержись приговор еще на один день...

Надо отметить, что большевики относились к нашему «заговору», как они его называли, отнюдь не легкомысленно, этому можно привести ряд доказательств. Так, например, в статье официального органа СССР «Известия» от 27 ноября 1935 года, появившейся более 15-ти лет спустя после нашего процесса и случайно попавшей мне в руки уже за границей, говорится следующее: «ВЧК нанесла ряд жестоких ран контрреволюционным силам... Она вытащила на светопаснейшие заговоры«Национального» и «Тактического» центров (выделено мною.—С. Т.)и обезглавила их». Подобных оценок можно было найти немало.

На следующий же день после окончания суда нас перевели обратно в Бутырскую тюрьму.

Странная вещь — память. Как ясно, с массой мелочей, я помню, как нашу партию гнали в Кремль и на суд, но у меня совершенно стерлись воспоминания об обратном пути...

Итак, мы очутились вновь в Бутырской тюрьме. Положение наше переменилось только в том, что нам начали давать свидания с родными. Все мы получили право на так называемые «личные свидания», то есть не через две решетки с коридором между ними, по которому проходит стража, а через стол, конечно в присутствии стражников, но последние мало мешали. Свидания мы имели один раз в неделю, длительностью, помнится, в 20 минут. Заключенные тесно сидели на лавке, а через стол, на другой лавке, перед ними, еще теснее сидели их посетители. При начинавшейся глухоте Мама ей было иногда довольно трудно слышать меня из-за шума разговоров вокруг. Тут же нам давали «передачу», заранее просмотренную стражей, а мы таким же образом отдавали «обратную передачу», грязное белье и пустую упаковку. Через 20 минут раздавался крик стражи «кончай свидание!», который повторялся несколько раз, пока мы прощались. На грубость стражи я пожаловаться не могу, это были все же не чекистские автоматы.