Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 83

Сидели мы, как я уже говорил, в арестном помещении при кремлевской страже и при каждой смене караула нас «сдавали» довольно забавным и глупым способом. В нашу камеру приходили оба караульных начальника — старый и новый — и пересчитывали койки, потом они уходили и через некоторое время возвращались вновь и пересчитывали электрические лампочки. Затем они снова уходили и опять возвращались пересчитывать «арестованных». После этого снова уходили и опять возвращались и пересчитывали одеяла и т. д. Конечно, в конце концов такой идиотский порядок сдачи и приема нас раздражил бы, но тут мы были в несколько приподнято-веселом настроении и глупость нашей добродушной стражи нас только забавляла. Помнится, один только С. П. Мельгунов несколько ворчал на нее, но и то очень мало. На второй день сидения мы научили стражу более удобному для нее самой и для нас способу «сдачи» караульного помещения. Стража охотно вняла нашему совету.

В Кремле, через посетивших нас там наших адвокатов, мы узнали, что наше дело будет слушаться в Политехническом Музее и что нас на время процесса переводят в тюрьму МЧК (Московская Чрезвычайная Комиссия). Через Спасские Ворота стража повела нас в эту новую для нас тюрьму (как и «Особая тюрьма» — тоже на Лубянской улице).

Когда проходили через Ворота, по старой московской традиции почти все мы сняли шапки. Я заметил, что большая часть нашей стражи тоже их сняла. С. П. Мельгунов как принципиальный атеист, с интеллигентской цельностью и прямолинейностью, не снял шапки, и один из конвоиров ему заметил: «Спасские Ворота — шапку снимите!» Мельгуиов запротестовал, и стража, разумеется, не настаивала на этом, чуть ли не «контрреволюционном» требовании. Эти и другие характерные мелочи навек выгравировались в моей памяти.

В тюрьме МЧК мы почувствовали себя очень неуютно. Нам предоставили две очень маленькие смежные камеры, довольно грязные и без достаточного количества коек. Большинство из нас (я в том числе) должны были спать на полу и без матрасов. В камере были клопы и много тараканов. Пищу нам дали тоже совершенно несъедобную, а мы были довольно голодны. Невольно вспомнился известный анекдот про пищу в скверном ресторане: «во-первых,—гадость, а главное—мало!» Так, впроголодь, на грязном полу улеглись мы на ночь рядом с Леонтьевым... и оба скоро заснули. По нас бегали тараканы и мы, во сне, скидывали их с себя. А на следующее утро узнали, что Мельгунов, в ночь перед судом не могший сомкнуть глаз в этих условиях, полушутливо, полураздраженно жаловался на нас с Леонтьевым соц.-демократу В. Н. Розанову, который тоже не мог спать: «А вот, смотрите, благородное-то наше дворянство спит себе, да спит, только тараканов друг на друга во сне перегоняет!» — «Что же,— спокойно отвечал Розанов,—во всяком случае, эти покамест не выродились!» Об этом разговоре наших социалистов со смехом рассказывал нам на следующий день присутствовавший при нем В. Н. Муравьев.

Хотя я и спал эту ночь в тюрьме МЧК, все же я был рад, что на следующий день нас перевели в нашу «родную» тюрьму Особого отдела. Там у каждого из нас было по койке и было куда чище. Когда, при проверке, мы сказали начальнику тюрьмы, Попову, что мы «рады» снова попасть сюда, он улыбнулся: «Очень приятно!. В первый раз такое слышу...»

Я не стану подробно описывать нашего процесса, ограничусь общими чертами.

Крыленко произвел на меня впечатление человека, безусловно, не глупого и талантливого. В нем чувствовалось какое-то наплевательство, как ни странно, несколько сродное тому, которое я наблюдал у талантливого бюрократа Вл. Иос. Гурко (бывшего тов. мин. внутр. дел). У него была ироническая жилка, и не один раз во время нашего процесса я замечал, что он смеется там же, где и я, в то время как председатель суда чекист Ксенофонтов был совершенно непромокаем для юмора в комизма. А юмористического и даже комического в нашем процессе было немало! Особенно этому способствовали защитники из Коллегии Советских правозаступников. Одному из них — защитнику профессора — пришла мысль принести на суд кипу книг, написанных его подзащитным, и вот защитники наших профессоров, перебивая друг друга, устремились к судейскому столу с кипами трудов своих подзащитных: «Мой написал И томов»,— спешил сказать один, «а мой еще больше — 18!» — перебивал его другой... И все это с ужимками третьестепенных провинциальных актеров или мелких еврейских «факторов»... Крыленко просто хохотал, глядя на эту сцену, и многие из числа подсудимых и публики вторили ему (я в том числе). Картина, действительно, была невероятно комическая.





Речи ряда правозаступников вызывали улыбки и даже смех среди присутствующих и, нередко, неловкое чувство у самого подзащитного. Например, крупный промышленник — Морозов, обвиняемый в том, что он дал некоторые суммы на деятельность нашей организации, во время речи своего правозаступника ворчал вполголоса: «Ну уж удружил, дурак, нечего сказать — удружил!..» И действительно, правозаступник тонким фальцетом доказывал, что его подзащитный такой добрый человек, такой добрый, что никогда никому и ни в чем отказать не мог и даже, в сущности, не понимал, на что у него просят деньги... Попросил у него деньги Леонтьев — он дал; попроси у него какие-нибудь революционеры — он, конечно, дал бы в им... Он добрый... он не мог отказать!

«А еще деньги ему плати за такую защиту,— ворчал Морозов,— сам круглый дурак и меня дураком выставляет!»

Интересно мне было наблюдать на нашем процессе Троцкого, который сам вызвался свидетельствовать по делу В. Н. Муравьева. Троцкий говорил сдержанно, совсем не по-митинговому, держался просто, без рисовки, и производил впечатление безусловно умного человека. В те времена звезда его стояла очень высоко на советском небе, почти около звезды самого Ленина и куда выше звезды Сталина. Показания Троцкого благоприятно отразились на приговоре Муравьева. К Троцкому совершенно не подходит эпитет — «джентльмен» (он, конечно, и сам на него не претендовал бы), но поступок его, то, что он по собственной инициативе явился на суд, чтобы снять часть обвинения с несомненного «контрреволюционера», тем не менее носит черты джентльменства. Весьма вероятно, впрочем, тут был со стороны Троцкого расчет. Его положение среди коммунистов было тогда так крепко, что он мог не опасаться поколебать его, но он искал также симпатий среди бывшего офицерства и высшей интеллигенции. Поступок его на нашем процессе, как я позднее слышал, произвел некоторое впечатление в кругах последней.

Как на всех типичных политических советских процессах, обвинение базировалось почти исключительно на показаниях самих обвиняемых. При моем допросе Крыленко спросил меня, подтверждаю ли я свои показадия па следствии (в ВЧК)? Я ответил утвердительно. Тогда Крыленко спросил, подтверждаю ли я, не помню точно какой, мелкий факт. Это был факт, о котором донес ВЧК Виноградский и который я не подтвердил на следствии. «Нет,— ответил я.— Думаю, что вам не следует основываться на показаниях предателей и провокаторов».— «Кого вы называете предателем?» — спросил меня председатель суда Ксенофонтов. Повернувшись в сторону Виноградского, не повышая голоса, я ответил: «Николая Николаевича Виноградского». Виноградский сидел в первом ряду обвиняемых, находящихся до суда на свободе. При моих словах лицо его сделалось мертвенно-бледным и он, как марионетка, всем корпусом перегнулся через барьер... Весь зал на миг застыл, как в оцепенении, но раздался резкий голос Крыленко: «Я протестую против того, чтобы здесь оскорбляли обвиняемых!»

В перерыве заседания один из наших адвокатов частным образом говорил с Крыленко о Виноградском. «Конечно, он предатель и провокатор,— спокойно сказал Крыленко,— только я этого на суде говорить не позволю...»

Речи обвинителя (Крыленко) и наших защитников (я не говорю о правозаступниках) были нормальными судебными речами: не плохие, но и без всякого таланта. Помимо наличия или отсутствия таланта у представителей обеих судебных сторон в советских политических процессах обвинитель, и особенно защитники, я думаю, чувствуют всю бесполезность своих речей, имеющих только декоративный или пропагандистский характер: дело будет все равно решено независимо от них. Поэтому, при равенстве талантов, советское судебное красноречие будет всегда бледнее речей перед свободным судом. Как я уже говорил, Крыленко произвел на меня впечатление человека с талантливой природой, но даже при наличии таланта негде было развернуться в условиях советского суда.