Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 83

Монахи получили записку и ушли. Через некоторое время ко мне вернулся один о. Корнелий. «Ну что,— спросил я,— принесли записку от отца Архимандрита?» Переминаясь, о. Корнелий робко ответил: «Так что мы решили не ходить в монастырь, а, из смирения, пойти на прививку...» Так был безболезненно ликвидирован наш поездной «бунт имяславцев».

Должен добавить — это тоже типично! — что одна из наших милых сестер милосердия - интеллигентка и неверующая, пришла ко мне, чтобы «выразить свой протест», так как по ее мнению я «не имел нравственного права насиловать религиозное Сознание наших монахов»...

Мы нередко «подвозили» в нашем поезде то спешащего к своей части офицера, то едущую к мужу на фронт жену, то сестру милосердия... Столь же радушно, и столь же неосторожно! — действовали и другие «дворянские» и «общественные» (земские и городские) поезда. Никаких документов от «подвозимых» обычно не спрашивалось, а внешнего контроля за едущими на наших поездах тоже не было. Кто только не мог на них проехать с фронта и на фронт! Только позднее я увидел всю опасность от такого благодушного отсутствия «формализма».

Один раз я сам попал в неприятное положение с таким взятым из любезности пассажиром: мне пришлось провести целую ночь с сумасшедшим. Полковник, который просил меня его подвезти и которого я поместил с собой в купе, за неименьем другого места, оказался бежавшим из отделения для душевнобольных. Полковник был подвержен приступам буйного помешательства, но, слава Богу, все прошло благополучно.

Со мной произошел и другой случай, тоже на почве «подвоза». Мы должны были ехать из Киева в Броды (в Галиции). Дежурный санитар доложил мне, что меня желает видеть какая-то дама. Дама оказалась молодой и очень хорошенькой. Она подробно рассказала мне весьма сентиментальную историю. Суть была в том, что она — невеста офицера, офицер этот ранен и находится в Бродах, и проехать к жениху она может только на нашем поезде, иначе она опоздает и жених будет уже эвакуирован. «Хорошо,— сказал я,— если вы принесете мне записку от Коменданта станции, что препятствий к вашему проезду в Броды нет, то я разрешу вам ехать с нами». Не знаю сам, почему я на этот раз был осторожнее, чем обычно. Возможно потому, что дама показалась мне несколько слишком нарядной и от нее слишком сильно пахло духами... Меня это как-то насторожило, но никаких определенных «подозрений» она во мне не возбудила. Упоминание о Коменданте, по-видимому, даме не понравилось, и она сделала психологическую ошибку, вероятно рассчитывая на мою молодость. Она вдруг совершенно переменила тактику и определенно дала мне понять, что если я соглашусь взять ее на поезд, она, в пути, согласна... забыть своего жениха! Такая резкая перемена, особенно контрастировавшая с недавним сентиментальным рассказом, определенно возбудила мои подозрения. Конечно, я должен был бы, не выпуская даму из вида, сам пойти с ней к Коменданту, но я этого не сделал, а только сухо повторил мои условия относительно записки. Дама вышла... и не вернулась.

Перед отходом поезда я зашел к коменданту, которого немного знал, и спросил его, была ли у него моя дама? Она у него не была... Тогда я все рассказал коменданту, который посоветовал мне сделать письменное заявление контрразведке. Я так и сделал, уже в пути.

Через некоторое время я вновь был в Киеве и получил приглашение заехать в контрразведку. Та дама, которая просила подвезти ее в Броды, оказалась австрийской шпионкой! Она была до войны танцовщицей на какой-то открытой сцене и имела много знакомств среди офицеров. Ее уже некоторое время разыскивали, и арестована она была в Ровно. Мое заявление было присоединено к ее делу, и меня вызвали для опознания ее фотографий. Их мне предъявили несколько. На одной из них она сидела на коленях одного офицера, два других целовали ее ручки, а один; сидя на земле, целовал ее ногу... Глядя на эту любительскую фотографию, снятую, очевидно, на какой-то лагерной пирушке, я пожалел бедных офицеров, изображения которых были запечатлены в такой компании… На всех предъявленных мне фотографиях я признал ту даму, которая приходила ко мне в поезд. Как мне сказали, показание мое было важно потому, что с несомненностью устанавливало ее пребывание в Киеве, что она, по каким-то причинам, упорно отрицала. Я написал дополнительное показание. Что стало потом с этой дамой, я не знаю. Она была, возможно, освобождена во время «великой, бескровной революции», о таких случаях я слышал...

Эта история со шпионкой заставила меня (и не меня одного) в дальнейшем быть гораздо осторожнее. Для провоза кого-либо, нам лично неизвестного, мы стали всегда требовать разрешения военных властей.





Наблюдая перевозимых нами раненых, я лишний раз убедился в давно уже известной истине: раненый солдат склонен считать, что дело, в котором он ранен,— проиграно, и, кроме того, раненый обычно очень преувеличивает наши потери.

Поэтому, помимо тяжелого впечатления от вида раненых, особенно тяжелораненых, разговор с ними производит пессимистическое действие. Мне неоднократно приходилось говорить об атом с нашими штабными офицерами и указывать на необходимость принятия мер к тому, чтобы направляющиеся на фронт эшелоны имели бы возможно меньше контакта с ранеными. Все соглашались со мною, но я не видел, чтобы что-либо делалось в этом отношении. Иногда мы стояли подолгу с ранеными на какой-нибудь станции, бок о бок с идущим на фронт эшелоном. При таком положении между солдатами неизбежно завязывались оживленные разговоры. Мне лично приходилось обращаться к комендантам и начальникам станций, где мы долго стояли, и я добивался отвода нас на запасные пути, подальше от эшелонов. Один раз начальник одного эшелона по моему совету даже поставил часовых у наших путей, чтобы не допускать вредного общения между своею частью и нашими ранеными. Наш персонал, в общем, относился ко мне хорошо и даже любил меня, но, несомненно, эту сторону моей деятельности наши поездные интеллигенты совершенно не одобряли. Я даже подал рапорт о некоторых мерах для уменьшения общения между эвакуированными ранеными и идущими на фронт эшелонами. Конечно, ничего своими писаниями я не добился, хотя и получил любезный ответ. Гораздо позже этим вопросом, с моих слов, заинтересовался Главный начальник снабжения Северного фронта, ген. Савич, и начальник штаба того же фронта, ген. Бонч-Бруевич (столь печально потом прославившийся). Но это было уже в 1916 году, незадолго до революции... Ген. Бонч-Бруевич говорил мне, что были приказы в этом смысле, но делалось в этом отношении очень мало: вопрос этот, по-видимому, считался маловажным. Без сомнения, это был вопрос второстепенный, но наши штабы слишком легко отмахивались от многих подобных вопросов, которые, особенно в их совокупности, представляли несомненное значение для ведения войны. Между прочим, мне удалось тогда узнать, что и у наших противников и у наших союзников этим вопросам предавалось куда больше значения, чем у нас.

Мне пришлось работать на санитарном поезде в начале войны, поэтому я видел настроения, которые потом, с течением времени, не могли не притупиться.

Раненых у нас кормили отлично, и наш поезд в этом отношении совсем не был исключением. Я только удивлялся, сколько они ели: их поглотительные способности были совершенно безграничны. Доктора взывали к осторожности, но наши сердобольные санитары всячески старались побольше накормить своих раненых. И на многих станциях по пути следования какие-то местные «комитеты» или просто отдельные люди, обычно — простолюдины, еще от себя кормили и угощали их.

На маленьких станциях я бывал свидетелем красочных и часто трогательных сцен.

Вот идет вдоль поезда старая хохлушка, в своих кованых цветных чоботах и по-малороссийски повязанном платке. Она держит в руке деревянную миску, полную вареников или галушек. Раненых в поезде несколько сот: на всех не хватит. И вот баба с серьезным лицом выбирает, по каким-то только ей одной известным признакам, кого именно угостить. Избраннику она пальцами протягивает вареник. «Вот этому черному! Нет, не тебе, бисов сын,— тому, что в ногу ранен!..»