Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 83

Наш поезд был «именной»: он носил имя принца Ольденбургского, что само по себе ставило нас в особое положение. Принц А. П. Ольденбургский был тогда Верховным начальником санитарной и эвакуационной части и пользовался огромными правами. Он был человек огромной энергии, но и не меньшей суетливости. В сущности, хороший человек, он любил быть «грозным» и терроризировать людей своим криком. Его страшно боялись, и одно его имя, написанное на нашем поезде, наводило подчас трепет.

О принце Ольденбургском ходило множество разных рассказов — правдивых и придуманных. Для его характеристики приведу один, но довольно типичный случай.

О нем мне рассказывал в 1916 году военный доктор Вейс, начальник санитарного отдела штаба 12-й армии, Доктора Н., о котором идет речь, я тоже лично знал, он тогда стоял во главе одного из военных госпиталей в Риге. Это был прекрасный доктор, и его госпиталь был великолепно поставлен, но человек он был очень робкий. Внезапно в Ригу приезжает принц Ольденбургский, вызывает доктора Вейса (которого он знал и ценил) и приказывает отвезти себя как раз в госпиталь доктора Н. Вейс внутренне обрадовался: принц выбрал для осмотра лучший его госпиталь... Принца встречает бледный как полотно доктор Н. Вейс однако успел шепнуть ему: «Все пройдет великолепно! Не пускайтесь ни в какие объяснения, а только отвечайте: — Слушаюсь, Ваше Императорское Высочество! — больше ничего».

Осмотр госпиталя проходил прекрасно, и принц, любивщий найти недостаток и «разнести», грыз удила, не находя для крика ни малейшего повода. Только в одном месте он приказал немного переставить койки. «Слушаюсь, Ваше Императорское Высочество!»—ответил Н. Осмотр кончился. Принц уже поставил ногу на подножку автомобиля, как вдруг не помнящий себя от радости д-р Н. обратился к нему: «Все указания Вашего Императорского Высочества будут исполнены немедленно!»

Всем своим грузным телом принц резко повернулся к Н.— «А посмотрел бы я, как бы вы их не исполнили!» — закричал он. Доктор Н. снова стал бледен как полотно: «Слушаюсь, Ваше Императорское Высочество»,— прошептал он...

Таков был принц Ольденбургский. Но надо добавить, что, порою даже в анекдотических формах, он сделал на своем веку немало полезного для России и есть за» что помянутьего сблагодарностью, а не только усмешкой. В мирное время он много сделал для развития русского курортного дела («Гагры»), а во время войны он очень подтянул санитарную часть.

За те приблизительно полгода, что я пробыл на санитарном поезде, мой жизненный опыт обогатился, главным образом от погружения в новую для меня среду.

Персонал нашего поезда был сравнительно многочислен и очень разношерстен. «Из общества» были только мы с Н. В. Мятлевым. Старший врач был интеллигент из семинаристов, с типичным «семинарским безбожием» и шуточками... Младший доктор (женщина-врач), фельдшер (студент-медик) и фельдшерица — принадлежали к милой разновидности интеллигенции. Иметь с ними дело было легко. Дальше шли сестры милосердия... Тут все усложнялось!

Сестер полагалось у нас по штату 7—9. По моему мнению, их было слишком много, и это портило дело. Половина сестер были «общинские» — опытные, профессиональные сестры, хорошие работницы, вдобавок «канонического возраста». К «общинским» принадлежала и наша «старшая сестра», довольно милая старушка, обладавшая, однако, очень существенным для ее должности недостатком — полным отсутствием авторитета. Мятлев по своей мягкости, а я по своей неопытности сделали существенную ошибку: надо было, как это ни было неприятно, заменить нашу старшую сестру другой. Так как этого сделано не было, наша Марья Федоровна валила почти всю административную работу на нас с Мятлевым. Нам приходилось к тому же разбираться в разных сестринских дрязгах. Это было организационно неправильно и часто невыносимо.   

«Общинские» сестры, по своему типу, принадлежали к мещанскому кругу. Во время безделья они, главным образом, жаловались на «неподходящие условия» жизни и на стол, так как они «привыкли к лучшему качеству харчей и большему разнообразию». Они считали своим долгом протестовать, чтобы показать, что они «не простые» и привыкли к другим условиям жизни... Все это было очень типично, но очень скучно.

Со стороны людей более высокого культурного уровня таких жалоб, конечно, не поступало. Вообще, от нареканий относительно стола я избавился только, когда перевел весь персонал — по двум категориям — на его собственные харчи, с выдачей денег на руки.





Остальные, не «общинские», сестры резко делились на две половины: одни не доставляли нам совсем хлопот — это были более культурные женщины и девушки, или же, напротив, доставляли их нам гораздо больше, чем «общинские». Особенно намучились мы с Мятлевым с одной сестрой, сердце которой было слишком «любвеобильно». Она не давала проходу ни одному мужчине — из тех, разумеется, которых она считала достойными себя...

Бедный Мятлев сам чувствовал, что необходимо «откомандировать» эту сестру. Я настаивал на том же, но он никак не решался иметь неприятный разговор с сестрой и объявить ей о своем решении. Наконец он предоставил сделать это мне. Мне тоже было нелегко. Во-первых, это было одно из первых увольнений в моей жизни и, вдобавок, я боялся попасть в смешное положение, так как сам я был в числе объектов ее наступательного кокетства... Когда же я откомандировал сестру, Мятлев искренно поздравил меня «с успехом».

Среди «не общинских» сестер была одна — законченный экземпляр «б-у-арышни» из уездного городка. Звали ее подходяще — Пануся Голикова. Она пела какие-то удивительные романсы — откуда только их выкапывала! Дрожащим голоском она выводила;

Я верю, Господь не решится

                                     Разрушить, что было у нас!

Санитаров у нас было человек до тридцати. Состав их был тоже самый разношерстный. Несколько студентов и лицеистов, человек пять — монахов «имяславцев» с Афона, несколько вольнонаемных простолюдинов и группа военнообязанных меннонитов (протестантская секта из немецких колоний, члены которой, по религиозным мотивам, были освобождены от призыва в войска, а служили санитарами). Были еще одиночки — самого разнообразного типа.

Несмотря на их сравнительную многочисленность, санитары доставляли нам меньше хлопот, чем сестры милосердия. Надо признать, что наиболее тихим и дисциплинированным элементом являлись меннониты.

Монахи «имяславпы» производили на меня (за одним исключением) мало симпатичное впечатление, но, в общем, пожаловаться на них я не мог. Помню один забавный случай с ними. Мы стояли тогда в Дубно (том самом Дубно, которое осаждали казаки в «Тарасе Бульбе»). Там мы получили приказ привить оспу всему персоналу поезда. И вот вспыхнул, как мы его потом в шутку прозывали, «оспенный бунт». Мятлева не было на поезде, он уехал в Москву, и подавлять «бунт» пришлось мне одному.

Один за другим стали ко мне приходить чины персонала, желавшие уклониться от прививки — их было очень много. Та кокетливая сестра, о которой я говорил, заявила мне, что она решительно отказывается прививаться, так как не хочет «портить кожу». «Вы можете привить оспу в ногу»,— не без наивности сказал я. «Я и ляжек своих безобразить не желаю!» —вызывающе ответила она. «Приказ — есть приказ,— сказал я,— и все, кто не пойдут на прививку, будут мною немедленно, списаны с поезда». Сестра пошла после этого «портить свои ляжки»... Только она ушла, как ко мне явился наш кашевар Митусов, здоровенный мужик кучерского типа, лет за сорок. «Ваше Сиятельство,— чрезвычайно мрачно произнес он,— я на прививку ни за что не пойду — не желаю на век уродом делаться!» — Я понял опасения Митусова и объяснил ему, что лицо его от прививки «рябью не покроется», как он того боялся, и что сам я первый пойду прививаться... Сопротивление Митусова было сломлено. Вслед за ним ко мне шли и шли протестующие, и вдруг явились все наши «имяславцы» и как один человек отказались прививаться. «Кого хотите, заставляйте, Ваше Сиятельство,— елейно говорил мне отец Корнелий,— но нас увольте. На нас — чин ангельский, и Писание воспрещает монахам кровь солнцу показывать... это уж — грех». Я ответил, что такое место Писания мне неизвестно и просил мне его показать. Монахи отговорились неимением Писания, но твердо стояли на своем. «Хорошо,— сказал я,— я вам сейчас Дам записку к Архимандриту здешнего монастыря. Я прошу его вас принять, выслушать и написать мне, действительно ли существует такое правило для монахов. Если он его мне не укажет, все вы оспу привьете, или будете списаны с поезда».