Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 83

У нас все ограничилось пустяками и мелкими трениями, но по всей России пылали усадьбы!

Это было время, когда эсеры, руководившие аграрными беспорядками (эсдеки специализировались на фабриках и заводах), пустили крылатое слово: «Разоряйте гнезда, воронье разлетится!»

«Воронье» — это были мы, помещики!

Много было тогда разрушено наших родных гнезд, много пропало бесценных культурных сокровищ. Моралъно удары эти переживались еще куда тяжелее, чем материально. Болезненно разрывались нити, веками связывавшие нас с крестьянами...

В это время с трибуны Государственной Думы кадет Герценштейн (не стоит говорить о «крайних левых») с непристойным юмором говорил об«иллюминацияхдворянских усадеб»!

«Патриархальная идиллия» была разбита вдребезги... Это было одно из тяжелых переживаний: в моей жизни.

Мне приходилось слышать, как, критикуя разрушительные последствия революции, «объективные люди» добавляют: «Но все же революция, как ураган, очищает воздух...» Это совершенно неверно! Революция не очищает воздух, а заражает его, оставляя после себя злую отраву в душах. 

Всякий социальный строй — иерархичен. Вопрос только в том, как создается эта иерархия и какова ее ценность.

Держится установленная иерархия, как и всякая власть, массовым гипнозом.

Я помню, как однажды особенно ярко бросилась мне в глаза сила этого гипноза. Это было при объявлении войны 1914 года. Я видел, как толпа крестьян молча смотрела на объявлениеомобилизации. Многие должны были идти на призыв, другие отправлять своих близких... Всем было тяжело, никому не хотелось идти. Индивидуального сознания печальной необходимости войны почти ни у кого не было («мы — калуцкие, нам море не нужна...»). И вот все безропотно бросали все и шли... Что их побуждало к этому? Патриотизм? Только в исключительных случаях. Масса шла потому, что она чувствовала принуждение идти. А какова была реальная, физическая сила, стоящая за этим принуждением? Два, три урядника на огромную волость! Если бы люди на мгновение вышли из-под действия массового гипноза власти и чувства необходимости ей повиноваться, власть эта ничего не могла бы с ними поделать, и вся сложная постройка государственного здания рассыпалась бы в прах...

Революции разрушают в народе гипноз, поддерживающий в нем старые формы государственных и социальных отношений. Если революция «удается», то есть если революционеры прочно захватывают власть, они в свою очередь создают новый массовый гипноз и опираются на него. Без этого гипноза никакая власть существовать не может.

Революция разрушает гипноз власти в двух направлениях: она подрывает его в душах гех, кто должен повиноваться, и в тех, кто должен приказывать.

Приказывать, когда не чувствуешь полной уверенности, что твоего приказа послушаются, очень трудно. Всякий, переживший революцию на каком-либо «командном посту», это понимает. Я испытал это лично в революцию 1917 года. В 1905-м я был еще слишком молод, но и тогда уже разложение освященной седой стариной массовой психологии коснулось и меня.

Я помню такую характерную в нескольких отношениях картину. Это было, должно быть, в 1906-м, мне было лет 16. Я шел по нашему бегичевскому парку, возвращаясь домой. Вдруг я вижу Папа, выходящего из дома и направляющегося к «экономии». На его лице было явное выражение скуки и раздражения, потому что его оторвали от занятий... Папа обрадовался, увидя меня: «А, Сережа! Я посылал за тобой. Из конторы прибежали сказать, что какие-то рабочие перепились и даже бросились на Конрада Желеславовича (наш управляющий Лучицкий, обрусевший шляхтич). Черт знает что! Какой-то бунт! Один даже укусил его за ухо! Пойди там покричи и наведи порядок!»

Папа было очень скучно самому идти «покричать и навести порядок», он рад был послать меня. Если бы у Папа хотя бы только мелькнула в голове мысль, что пьяные и взбунтовавшиеся рабочие, бросившиеся на управляющего, могли броситься и на меня, он, конечно, не послал бы меня, а пошел бы сам. Но эта мысль, которая кажется всем нам теперь совершенно естественной, Папа в голову не пришла. И не потому, что он в ту минуту витал где-то вне земли: вызов в контору уже заставил его спуститься на землю. Дело в том, что Папа еще сохранил тогда цельность старой психологии, унаследованной от отцов и дедов: он был бессознательно и абсолютно уверен, что мужики не посмеют не подчиниться моему авторитету, для него было совершенно ясно, что на нас они не дерзнут броситься, как на управляющего.





Моя психология была уже не та! Разложение ее уже началось...

Я почувствовал, что положение рискованное, и совсем не был уверен, что моя попытка «покричать и навести порядок» приведет к желательным результатам.

«Хорошо, Папа!» — сказал я и пошел на «экономию»; Папа вернулся домой...

День был праздничный; несколько наших рабочих, подгулявших в Полотняном, вернувшись домой и еще напившись по дороге, насильно ворвались в контору и потребовали от управляющего «денег вперед». Очевидно, они хотели ехать пьянствовать дальше. Управляющий отказал. Произошла дикая сцена. Рабочие кричали на управляющего и угрожали ему, а двое-трое наиболее пьяных бросились на него. Началась свалка. Один из рабочих, подмявший под себя управляющего, укусил его за ухо. Управляющему как-то удалось выбежать из конторы, и он послал сказать в наш дом, что «рабочие бунтуют».

Я старался идти спокойно, но мне было жутковато. Когда я подошел к «проспекту», навстречу мне вышел управляющий. Вид его был далеко не успокоительный: он был бледен как полотно, и ухо его было в запекшейся крови. Оказалось, что тем временем все рабочие, кроме двух «самых озорных», сами ушли из конторы, где они только сломали стул и разорвали дойную ведомость. Но двое «озорников» там остались и «бунтуют», отказываясь выйти, если им не дадут сейчас же денег, и грозясь все переломать.

«Не ходите туда одни,—говорил мне управляющий,— я сейчас пошлю за Лаврентием и Михайлой, мы войдем вместе, а то мало ли что может случиться... Это такой народ! — на все готовы!»

Жуткое чувство во мне усилилось, но я заметил группу рабочих перед конторой, которые смотрели на нас с управляющим с каким-то странным выражением... Я понял, что ждать на их глазах вызова подмоги совершенно невозможно, это роняет мое достоинство.

«Нет, я пойду сейчас же»,—сказал я управляющему. Мой твердый тон не соответствовал моему внутреннему состоянию: я очень боялся, но чувствовал, чтообязантак поступить.

Пройдя мимо рабочих, толпившихся у крыльца, я взошел на лестницу и решительно открыл дверь конторы, за которой слышались невнятные крики.

«Что! — закричал я,— как вы смеете! Вон отсюда!» Мой уверенный голос очень ободрил меня самого. Один из «озорников» был сломлен немедленно, я сразу это увидел, и это тоже немало меня ободрило. Смущенно что-то бормоча, он вышел из конторы. Но другой не двинулся. Он молча и мрачно смотрел на меня. Это была решительная минута. Чувство страха вдруг как-то пропало в моей душе. «Ты пьян,— сказал я без крика, но  решительно,— ступай вон и протрезвись. С пьяным я говорить не буду!» Рабочий продолжал мрачно смотреть на меня... но вдруг повернулся и пошел к двери...

Этот тип лиц я видел позже в большом количестве: тип тупого и озлобленного запасного солдата-большевика...

Эта сцена свидетельствует о том, что расшатывание старой психологии под влиянием настроений 1905 года зашло уже довольно глубоко, но еще не до конца. В 1917-м это кончилось бы, вероятно, менее благополучно...

Я совсем не родился смельчаком и совсем не люблю острый физический риск, который привлекает многих именно чувством опасности. В опасные моменты я очень определенно испытываю чувство страха. Однако, слава Богу, мне не так уж трудно пересилить свою физическую природу и не поддаться этому чувству, или, по крайней мере, действовать так, как будто его не было. В жизни моей не раз бывали случаи проявления того, что называется «спокойной храбростью», в условиях куда более страшных, чем в описанном случае, но в полном смысле слова «смелых» своих действий я не припоминаю.