Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 83

Напротив, представители «прогрессивной русской общественности» не поняли, что благо России требует от них работать рука об руку с этими представителями власти. Они не поняли, что сложный государственный механизм должен быть осторожно перестроен, но отнюдь не сломан... Провал «прогрессивной общественности» на государственном экзамене был полный.

Но это было бы еще полбеды, если бы наша «прогрессивная общественность» осознала свои ошибки и готовилась бы к возможной переэкзаменовке. Но нет! Уверенная в своей непогрешимости, «она ничего не забыла и ничему не научилась»!

Настала трагическая переэкзаменовка 1917 года. Условия были несравненно труднее, чем в 1905 году. Можно ли удивляться результату?!

Когда мне приходилось переживать тяжелые неудачи и поражения России, мне служило облегчением сознание, что горе это переживается не мною одним, а всеми русскими людьми, и в этом единении я чувствовал залог лучших дней.

Я помню, напротив, чувство тупого, беспросветного ужаса, который охватил меня при первом известии о «великой, бескровной» революции 1917 года. Вокруг меня были только радостные лица... Люди эти наивно верили, что над Россией «занимается светлая заря»... Я никогда не испытывал такого чувства духовного одиночества и отчаяния, как тогда. Даже большевицкий переворот я пережил легче: тогда я был уже окружен единомышленниками...

Я говорил выше, что революция 1905 года повлияла на быстроту моего умственного созревания, но она оставила и другой глубокий след в моей душе — след разрушения.

Я описывал патриархальную, идиллическую обстановку нашего детства в деревне. Дедушка Щербатов, в имениях которого мы проводили лето, был, как я говорил, проникнут сознанием, что и после уничтожения крепостного права он — «отец своих крестьян». Но, с другой стороны, он не сомневался в том, что и крестьяне считают себя «его детьми». «Мы — Ваши, Вы — наши!» — эта старинная крестьянская формула звучала для его слуха без малейшей фальши.

Я рос в этой атмосфере; она казалась мне, следовательно, совершенно естественной. Да я и видел людей, «по-старинному» преданных Дедушке, например тех старых кучеров, Никиту и Гурьяна, о которых я рассказывал, да и не их одних. Я уверен, что преданы они были действительно, и не за страх, а за совесть...

Все же, насколько я помню, уже в детстве яркие краски этой патриархальной идиллии несколько поблекли в моих глазах. Я продолжал верить, что «хорошие» мужики относятся к господам, как это полагалось по схеме Дедушки, но я начал замечать, что есть и «дурные» мужики и что они даже не единичное исключение... Как бы то ни было, до конца японской войны и 1905 года патриархальная идиллия — «мы — Ваши, Вы — наши», если и потускнела,  все же продолжала жить в моем сердце.

Любовь к мужику — отнюдь не народническое преклонение перед ним! — чувство особо близкой связи с крестьянством я впитал в себя из окружающей меня среды с самого моего рождения. До некоторой степени мои чувства к крестьянину носили какой-то смутный отпечаток родственности, чего совершенно не было, например, в отношении к рабочему, разночинцу или интеллигенту. Такое восприятие не было индивидуальной моей особенностью: таково же было ощущение моих сверстников, росших в той же атмосфере, что и я.

В детстве я слышал только от двух лиц «антикрестьянские» суждения. Они меня тогда так поразили, что я запомнил их на всю жизнь.

Я помню, как однажды тетя Паша Трубецкая (рожд. кн. Оболенская), жена дяди Сережи, говорила о чем-то с другими взрослыми. В комнате находились сын тети Паши, Котя Трубецкой (мой двоюродный брат и однолетка), и я. Вдруг тетя Паша резко повернулась к нам и, обращаясь именно к нам, а не ко взрослым, сказала своим своеобразным, глухим, отрывистым, грудным голосом: «Знайте, что мужик — наш враг! Запомните это!» Меня это так поразило, что я это запомнил, хотя и не понял тогда, что хотела сказать тетя Паша. Это так отличалось ото всего, что я слышал.





Помню я и суждение по этому вопросу старого дворецкого Дедушки Щербатова Осипа. Он не раз и по разным случаям говаривал: «А отчего я такой вышел? — (он был очень доволен собой) — Потому что родился и воспитан при крепостном праве. Вот почему! Без крепостного права народ пропадает! Народ теперь стал не тот! Народ стал разбойник и будет еще хуже». Слова

Осипа меня всякий раз поражали: он был почти един- ственным и во всяком случае самым страстным сторон- ником крепостного права, которого я знал в жизни. Я помню, как раз (я был тогда очень мал) я стал убеждать Осина, что освобождение крестьян было очень хо- рошо: «Это мне Дедушка сказал...» (Осип был очень(предан Дедушке). Я вижу и сейчас улыбку сожаления, с которой Осип посмотрел на меня: «Дедушка Ваш — слишком хороший человек, он мужика не знает... Может быть, когда-нибудь, не дай Бог, Вы узнаете. Вспомните тогда...»

Позднее (мне было тогда лет девять) я помню, как Осип разговаривал о мужиках с нашим учителем И. В. Сторожевым. Разговора я не помню, он велся в стороне от нас, но последние слова Осипа меня поразили и врезались в память. «Господа деревни не знают,— говорил Осип.— Мужик — зверь! Руку лижет, а норовит укусить! Уж я-то знаю, свой же брат! Только управы на него теперь нет. Зазнался мужик! И все хуже будет... Вот старый князь (Дедушка), Бог даст, не доживет, а князьков-то (Осип показал на нас с братом), может, когда мужики и прирежут...» Осип, очевидно, думал, что мы с Сашей не слышим его слов, так как мы чем-то занимались. Но я спросил его с удивлением:

«Почему прирежут?» — «Что Вы, что Вы! — смутился Осип,— это Вам так послышалось, я этого не говорил... За что прирезать-то? Что Вы!» Иван Владимирович (Сторожев) покраснел и тоже уверял меня, что я ослышался... Но я знал, что Осип сказал именно так и что это мне не послышалось... Все это было так непонятно!

Может быть, слова тети Паши и Осипа, столь дисгармонировавшие со всем, что я всегда слышал, способствовали потускнению красок патриархальной идиллии, о которой я говорил, но они не разбили ее в моем сердце. Это сделала революция 1905 года.

Была ли этаидиллиявсегда только иллюзией или она потом сделалась такой, но когда она была разбита, я пережил это очень болезненно...

Собственными глазами «аграрных беспорядков» и разгромов усадеб я не видел, но достаточно слышал о них... В нашем Бегичеве (Калужской губернии и уезда) настоящих аграрных волнений не было, но, проезжая через деревни, нельзя было не чувствовать, что отношения между господами и крестьянами чем-то отравлены. Чувствовалась неопределенная, но злая психическая зараза.

Дважды летом 1905 года нас «по секрету» предупреждали, что в нашей местности появились какие-то «агитаторы» («одним словом, политики,—в остроге сидели») и что ночью хотят поджечь «экономию» и «княжеский дом»...

Моя мать с сестрой Соней проводила это лето в Швейцарии по предписанию врачей из-за здоровья Сони. Папа велел мне Сашу не волновать, но у нас с ним в эти ночи лежали в комнатах недалеко от кровати револьверы и охотничьи ружья с картечными патронами... Трудно вообразить Папа в таком положении!

Раз ночью по нашему парку прошла группа людей — человек пятнадцать — двадцать, судя по голосам. Они вызывающе громко пели революционные песни. Ночной сторож, который должен был охранять усадьбу, так перепугался, что убежал в соседний лес, откуда вернулся только утром, после чего был отставлен от должности и... никем не заменен. Наш человек, Иван, был тогда очень захвачен революционными идеями, но к нам он их не относил. В то время как революционное пение приближалось к нашему дому, Иван с охотничьим ружьем в руке устремился к подъезду. В его глазах светилась решимость и охотничий задор (он был страстный охотник!): «Я сейчас в них стрелять буду!» —задыхающимся голосом говорил он... Я стоял в коридоре с ружьем в руке. Вдруг из спальни вышел Папа, не захвативший с собой ружья. Узнав, что Иван стремится к «превентивному» нападению на вызывающий хор в парке, Папа мудро воспретил это и сказал, что стрелять надо только «в самой крайности»... Но до этого, слава Богу, не дошло — хор вдруг стал удаляться и замер... Вокруг дома продолжали бешено лаять собаки, Саша, насколько помню, даже не проснулся, а мы легли спать, и наш сон уже ничем не нарушался до утра.